— Что он о себе воображает, этот Дэн Галлахер? Как он смеет писать такие вещи! Марко прав. У него вместо мозгов голова набита дерьмом!
В отличие от Энни Мэри редко употребляла грязные слова, и потому ее подруга сразу поняла степень ее досады и гнева.
— Он смеет это делать, потому что он ресторанный обозреватель и критик, дорогая. Всем известно, что эти люди — ничтожества, отребье. В Нью-Йорке эта братия хуже, чем где бы то ни было.
— Да ничего подобного! Он не больше ресторанный критик, чем ты или я. Он спортивный обозреватель. Или был таковым. Я читала его колонку много раз. И привыкла уважать его мнение, но теперь с этим покончено. Не имея ни достаточной квалификации, ни вкуса, он приходит в мой ресторан, пробует еду и отпускает пренебрежительные замечания, чтобы от меня отвернулся весь свет.
Зазвонил телефон, и Мэри глубоко вздохнула. Она и так уже кипела гневом и не хотела больше слышать ни от кого ничего неприятного. Во всяком случае, до тех пор, пока не изольет свой гнев на голову этого горе-писаки.
— Это твоя мать, — сказала Энни, держа трубку с таким отвращением, будто это была дохлая мышь, и скорчив брезгливую гримасу. — Она уже видела статью.
Мэри кивнула, покорившись своей судьбе и поняв, что ей не так скоро удастся утолить жажду мщения.
Получасом позже разгневанная владелица ресторана сидела на пресловутом зелено-оранжевом диване в гостиной родителей, окруженная членами своей семьи, столь же разгневанными статьей, как и они с Энни. Этот журналист разворошил осиное гнездо, и теперь все жужжали и шипели, никто и не думал о послеобеденном сне.
— Я собираюсь позвонить твоему дядюшке и рассказать об этом. Альфредо уж знает, как прищучить этого Дэниела Галлахера. — Губы Софии были сжаты в ниточку и выражали глубочайшее презрение. Она не переставая ходила по комнате и махала руками, как ветряная мельница. — Ирландец! Что взять с ирландца? У ирландцев нет вкуса. Они едят только вареный картофель и мясо. Mama mia! Как человек, питающийся таким образом, имеет наглость писать подобные статьи?
София никогда не питала особо нежной любви к ирландцам и не скрывала этого. Они слишком много пили, ели безвкусную пищу и, по ее мнению, слишком много внимания уделяли Дню святого Патрика. У итальянцев был свой святой День Колумба, но ему не придавалось такого значения.
Несмотря на нелюбовь ее матери к ирландцам, Мэри не ожидала, что София столь яро примет ее сторону в борьбе с пасквилянтом, хотя в значительной степени он выразил собственное мнение Софии насчет кухни Мэри.
— Ты должна была бы позлорадствовать, мама. Этот обозреватель считает, что мое меню составлено без должного вдохновения, а мои шоколадные вафли нетрадиционны для итальянской кухни. — Это было болезненно для Мэри. Она долгие часы провела, совершенствуя и улучшая рецепт вафель, и знала, что они удавались ей на славу, получались просто до неправдоподобия удачно! Чтобы доказать это, она была готова набрать фунты и фунты лишнего веса. — Я так понимаю, что Дэниел Галлахер полностью согласен с тобой.
— Я ведь пыталась убедить тебя не включать в меню пиццу. Она привлекает синие воротнички, простолюдинов, у которых пиво льется из ушей и ноздрей. Но разве ты послушала меня? Правда и то, что у меня были сомнения насчет вафель. Мы должны поддерживать традиции нашей итальянской кухни. Именно они и делают нас тем, что мы есть. Зачем портить хорошее?
— Так, значит, ты согласна с этим обозревателем и считаешь мою еду плохой?
Мать Мэри возвела очи к потолку, ища поддержки у Всевышнего. Когда оной не последовало, она только покачала головой.
— Нет. Еда очень хороша. Но тебе все-таки следовало прислушаться к совету матери.
— Если бы я слушала тебя, то никогда не открыла бы ресторан.
«И не выехала бы из этой квартиры». Но Мэри не собиралась вновь касаться этого больного вопроса. Ее мать расценивала ее переселение на новую квартиру как дезертирство и приняла ее поступок как личное оскорбление.
— Мэри права, — вмешалась Конни, подойдя к сестре и обвивая ее плечи рукой, украшенной браслетом с бриллиантами, тем самым выказывая ей свою поддержку. — А ты с самого начала была против. Поэтому теперь не имеешь права высказываться.
— Ах, твоя мать не имеет права на собственное мнение?
Фрэнк Руссо откинул голову назад и расхохотался. При этом двадцать пять фунтов его лишнего веса мерно заколыхались.
— Это прекрасно! А ну-ка попробуй заткнуть ее. Я потратил на это сорок три года, да так и не преуспел. Так что забудь об этом!
Следы бруклинского акцента иногда проявлялись в его речи, как и способствующая красноречию манера жестикулировать, что делало его похожим на дирижера симфонического оркестра. По правде говоря, почти все члены семьи Руссо изъяснялись таким же образом. Бытовало широко распространенное мнение, что если бы во время беседы итальянцев заставили сидеть, подложив под себя руки, они стали бы немыми.
— Тебе бы следовало побеспокоиться о манерах своей матери, а не о моих, — заметила София мужу, и взгляд ее таил обещание расправы.
Было весьма сомнительно, что она шантажировала мужа, грозя отказать ему в близости. Мэри была почти уверена, что супружеские отношения между ее родителями давно прекратились. Но независимо от этого она старалась не представлять их исполняющими мамбо, предназначенное для продолжения рода.
София всегда проявляла сдержанность, когда речь заходила о птицах и пчелах, очевидно опасаясь, что этот разговор наведет на опасную тему.
Мэри узнала о том, что у девочек бывают месячные, от подруг по школе, да и то только после того, как однажды испугалась, что истечет кровью.
А когда она отважилась спросить мать о сущности полового акта, ей было сказано, что жена должна выполнять свой долг и покоряться мужу. В завуалированной форме мать принялась разъяснять ей назначение «вишенок» и «шариков», и только значительно позже Мэри узнала, что это были иносказательные обозначения некоторых мужских и женских половых органов[11].
После такого невразумительного объяснения Мэри уже никогда больше не заговаривала с матерью на эту тему.
— Где твоя мать? — спросила София мужа. — Я не должна спускать глаз с этой безумной старухи. Клянусь Господом, из-за нее я поседею прежде времени.
— Мама задремала, — сообщил Фрэнк жене. — В глазах его плясали смешинки. — А что касается твоих волос, моя любимая, то они уже и так седые. И чтобы скрыть седину, ты пользуешься этой дикой рыжей краской.
София красила волосы хной с тех пор, как Люсиль Болл [12] начала ее рекламировать в 50-е годы, хотя бывали случаи, что она от этой краски становилась похожей на маску клоуна, а не на Люсиль Болл.
«И все же для женщины, которой перевалило за шестьдесят, — подумала Мэри, глядя на мать, — София выглядит и держится очень хорошо». И это внушало Мэри надежду на будущее.
Испепелив взглядом улыбающегося мужа, София сказала:
— У тебя разве нет никаких дел в подвале, Фрэнк?
По ее негодующему виду можно было заключить, что она хотела бы избавиться от него.
Поняв этот более чем тонкий намек, Фрэнк подмигнул дочерям и поднялся.
— Я знаю, когда мое общество находят нежелательным. Пойду-ка я в парк, погоняю шары и немного выпью. Увидимся позже, девочки.
Он послал им воздушный поцелуй и исчез за дверью.
— Ваш отец сведет меня в могилу. Я не переживу того, что он отошел от дел! — воскликнула София. — Сначала все эти безумства, которыми он отличался всегда, а теперь вот шары. Этот человек одержим игрой, Вы знаете, что он держит шары на полке в чулане в коробке, обитой бархатом, рядом с портретом Эдди Фишера, на котором есть его автограф?
Она сморщилась, и лицо ее выразило безмерное отвращение.
Жалобы их матери по поводу привычек отца были знакомы сестрам слишком хорошо. Мэри и Конни обменялись понимающими взглядами.