— Мрачноватая у вас философия, — буркнул Стас.
— Да бросьте, не философия это никакая. Просто меня злит, что о Тане будут говорить, как обо всех. А она совсем другая!
Ставицкий помолчал, закурил новую сигарету.
— Можете смеяться, если хотите, мне это безразлично. Но Таня была святая. Очень ироничная, очень веселая святая. А на ее работе это особенно трудно — быть святой.
— Быть святым вообще трудно, — пожал плечами Стас. — А почему ей — особенно?
— Она слишком много видела разного. А большое видение иногда порождает цинизм. Особенно у молодых. Таня шутя называла себя «прорабом человеческих душ»…
«Большое видение». «Цинизм». Красиво… Тихонов наклонился и сказал тихо:
— Простите, вы Таню Аксенову любили?
— Во–первых, сейчас это уже не имеет значения, а во–вторых, это мое, личное, и лучше этого не касаться.
— Несомненно. Но Таня убита при очень непонятных обстоятельствах, и я бы хотел знать о ней как можно больше. Ведь Танина смерть — это не только ваше личное дело.
— Понятно. Ну, условимся, что любил.
— Любили. Или условимся, что любили?
— Любил.
— Вы из–за Тани разошлись со своей женой?
— И это знаете?
— Я это знать обязан. Так как же?
— Нет, не из–за Тани. Просто тот брак был уже бессмыслен. Совершенно чужие люди. Елена не хочет этого понять до сих пор.
— Елена Букова, ваша бывшая жена, знала о ваших отношениях с Аксеновой?
— Да. На этой почве у нас были острые конфликты. Она требовала, чтобы я прекратил встречи с Таней и вернулся.
— Аксеновой это было известно?
— Нет. То есть в конце концов она узнала. Ей кто–то стал присылать анонимные письма. Думаю, что это работа Елены.
«Так. Это уже теплей», — мелькнуло в голове у Стаса.
— А почему вы сразу не рассказали обо всем Аксеновой?
— Ха! Надо было знать Таню. — Ставицкий налил себе еще коньяка, выпил. — Она бы сразу меня к черту послала. Она мне и так говорила: «Очень ты всегда красиво беседуешь…» А я уж так заигрался, что вел себя как школьник, прогулявший уроки, — все равно накажут, поэтому прогуливал все дальше и дальше, надеясь на какое–то чудо. Думал, что со временем это потеряет свою остроту и всякое значение. Это была, как говорится, ситуационно обусловленная ложь.
— А потом?
— Потом Таня получила какое–то письмо. Ну, а врать я больше не мог. И тогда пришел конец всему.
— Вы письмо это видели?
— Нет. Таня даже разговаривать со мной не захотела. Но я надеялся, что в среду все выяснится.
— Вы почерк своей жены хорошо помните?
— Да. А что?
— В сумке Тани я нашел письмо с угрозами. Она получила его за два дня до смерти.
— Но это не то письмо! То она получила месяц назад. Если можно, покажите мне его.
— Пожалуйста.
Дрожащими пальцами Ставицкий достал из конверта письмо. Взглянул мельком.
— Нет, это не ее рука.
— Вы посмотрите внимательней.
— Да что смотреть! Что я, почерка Елены не знаю? Слава богу…
— Прочтите письмо…
Ставицкий быстро пробежал письмо глазами, порывисто вскочил на ноги, затравленно глядя на Тихонова.
— Что скажете?..
— Я здесь ни при чем! — срываясь на фальцет, закричал Ставицкий. — Ни при чем, понимаете?!
— Не устраивайте истерик, — спокойно сказал Тихонов. — Я не слабонервный… Вот к чему приводит ваша «ситуационно обусловленная ложь»… Или как там вы ее называете.
— Вы не смеете… не смеете, — прошептал Ставицкий и неожиданно зарыдал, прикрыв руками лицо. Сквозь разорванную всхлипываниями фразу до Тихонова донеслись слова: — …Смерть Тани — крест на мне… крест… до конца дней… — Потом подбежал к Тихонову и снова закричал: — Послушайте, вы не смеете думать, что я замешан в этом деле! Я не убийца!..
— Успокойтесь, — неприязненно сказал Тихонов. — Криком вы ничего не докажете.
Ставицкий опустился в кресло и снова закрыл лицо руками:
— Боже мой, боже… Как все это ужасно! Какой–то бессвязный нервный бред, как в пьесах Ионеско… — И добавил безразлично: — Впрочем, вы этих пьес не видели, у нас их не ставят…
— Отчего же, я их читал, — сказал насмешливо Тихонов. — И даже носорога в себе выискивал, как он рекомендует. Не нашел, правда. А, кстати, Шекспира вы давно перечитывали? Или Чехова, скажем? Ведь у вас в оперетте их тоже не ставят? А полезно было бы вспомнить… Там и о благородстве есть, и о человеческой глубине, и о любви тоже… О настоящей любви, я имею в виду… Ну ладно, давайте к делу. К письму, то есть… Значит, если предположить, что Букова имела к нему отношение, напрашивается вывод: такой щепетильный вопрос она могла доверить только очень близкому человеку. Кто может быть ей настолько близок?
— Вероятнее всего, это Зинка Панкова, ее подруга, — быстро, не задумываясь, сказал Ставицкий.
— А кто она, эта Панкова?
— Актриса, вместе с Еленой работает в театре музыкальной комедии…
Ставицкий налил себе еще коньяку. Глаза его влажно блестели.
— Ужасно! Как ужасно все это!.. Невыносимо! С одной стороны — это ужасное горе, а с другой… Признаюсь честно, разговоры с вами отнюдь не содействуют душевному спокойствию. Ерунда, конечно… Главное, что в этой драме все так непоправимо…
Стас по–прежнему стоял у окна, смотрел на падающий непрерывно снег и думал: «Небольшой ты человечек–то оказался. Не верю я твоему горю. Ладно, неси дальше свой дешевый пластмассовый крест…»
2.
Вернувшись к себе, Стас включил плитку, достал из сейфа несколько папок с уголовными делами, присланными ему для ознакомления из разных районов. Позвонил Саша Савельев. Но у него тоже ничего интересного не было.
Тихонов подумал, что надо бы еще раз внимательно осмотреть одежду Тани.
— Вот что, Савельев, — сказал Стас. — Ты мне завези, пожалуйста, вещи Аксеновой. А от меня поедешь в домостроительный комбинат, точно разузнаешь, как Якимов провел понедельник.
— Насчет Якимова я уже интересовался, — ответил Савельев. — Он с пяти до одиннадцати вечера вместе с другими рабочими был в Свиблове: там они временный водопровод чинили…
В управленческой столовой было, как всегда, полно народу. Тихонов злился, но есть все–таки хотелось, и пришлось выстоять длинную очередь. Щи были почти холодные, зато шницель назывался «по–африкански». Шарапов уныло шутил, что его делают из львов пополам с хлебом.
После щей есть расхотелось. Тихонов лениво жевал невкусный шницель и думал, что надо было спросить Ставицкого о том, чем кормили в понедельник в ресторане. «Не верю, не верю я ему. Это не отчаяние, это душевная расхристанность», — пробормотал Стас и пошел наверх.
Савельев уже ждал его. Передав Стасу большую картонную коробку, он умчался по своим многочисленным делам. Стас включил свет, открыл коробку.
Черное мохнатое пальто с седым норковым воротничком. Крохотнее отверстие в черной ткани, его только на свет и разглядишь. Серая шерстяная кофта. Крупные толстые петли, они образуют строгий, красивый узор.
А где же все–таки отверстие? Сразу и не найдешь. Впрочем, его может и вовсе не быть. Ведь если это шило, то острие могло пройти между петлями, раздвинуть их, не задеть ткань. Так оно, наверное, и было. Нет, вот отверстие. Меленькая круглая дырочка. Пятнышко крови. Красивая пушистая вещь, связанная крупными петлями…
Стас достал из стола сильное увеличительное стекло. Повертел в руках. Может быть, отверстия в одежде подскажут форму оружия? Нет, эта линза сейчас бессильна. Надо бы звякнуть экспертам–криминалистам, у них техника помощнее. Но уже поздно. Завтра.
3.
В половине восьмого Тихонов вышел на улицу. Синеватые пятна фонарей вырывали из промозглой снежной куролеси ссутулившиеся фигуры прохожих, размытые очертания неуверенно ползущих автомобилей, мохнатые купы деревьев над оградой «Эрмитажа». Тихонов поднял воротник. Ох и злится зима, прямо до костей пробирает сырая стужа. А Вася–шофер, как всегда, не спешит.
— Сто лет тебя дожидаться, — ворчит Стас, усаживаясь в машину. — Небось мозоли на руках от домино набил.