– Боже мой! За любую цену! Но только…
Зазвонил телефон. Эдуард снял трубку. Тем временем Пьер Моренторф составлял телекс. Внезапно Эдуард вскочил на ноги. Звонили из Антверпена. Говорила Жофи. Эдуард сиял от счастья.
Жофи – так в семье звали самую младшую из сестер, Жозефину Фурфоз, – сообщила ему потрясающую новость. Приезжает тетушка Отти. Эдуард что-то сбивчиво пробормотал, заикаясь от радости. Жофи Фурфоз прервала его, сообщив, что тетушка Отти просит Эдуарда как можно скорее позвонить ей в Сиракузы. Во избежание ошибки Жофи велела ему взять ручку и дважды повторила номер телефона, который тетка упорно отказывалась давать ему в течение целых пятнадцати лет.
Ни один человек на свете не сыграл в его жизни более важной роли, чем тетка. Оттилия Фурфоз была старшей сестрой его отца. Это она воспитывала его ребенком, когда он учился в начальных классах в Париже и жил у нее, в доме № 4 на площади Одеон, вплоть до конца пятидесятых годов. В начале семидесятых она вышла замуж вторым браком за музыковеда Шрадрера, исследователя творчества Монтеверди, – при том, что смертельно ненавидела пение и «все эти оперные «страсти-мордасти». И, конечно, именно тете Оттилии Эдуард был обязан своим отвращением к звуковой стороне жизни, хотя сильно подозревал, что это неприятие имеет еще более древние и глубокие корни. Оттилия переехала в США и ограничила свои отношения с родней редкими открытками – на Рождество и на дни рождения. Она не ответила Эдуарду, когда тот попросил ее помочь ему открыть антикварный магазин в Нью-Йорке. Он не смог добиться от нее даже этого несчастного номера телефона, который Жозефина сейчас продиктовала ему. Она нанесла ему еще более тяжкую обиду, прислав беспощадную телеграмму в 1976 году, когда он был проездом в Нью-Йорке – в белом небе Нью-Йорка, на последнем этаже небоскреба на 66-й улице, – в которой сухо и категорически отказала ему во встрече.
Он дрожал. От волнения у него пересохло горло. Выйдя из кабинета Пьера, он направился в свой собственный. Проделал несколько наклонов и приседаний. Сосчитал на пальцах, что в Сиракузах, штат Нью-Йорк, сейчас должно быть около шести утра. Как и все Фурфозы, тетка вставала с восходом солнца. Он набрал ее номер. И замер, ожидая услышать далекий старческий голос.
Это было как шквал, внезапно набросившийся на пешехода, на шляпу пешехода. Голос тети Оттилии прозвучал так ясно, словно она говорила из соседней комнаты – живой, ни на йоту не искаженный ни разделявшим их пространством, ни минувшим временем, все такой же властный, такой же стремительный, и низкий, и завораживающий, и страшноватый. Она была тут, рядом с его ухом, как в детстве, когда он ложился спать в своей комнате (что выходила не на площадь и театр Одеон, а в мрачноватый шумный двор) и она шептала ему «спокойной ночи» после того, как он самостоятельно раздевался и укладывался под простыню и два одеяла, одно вытертое и очень мягкое, из верблюжьей шерсти, второе – желто-синий шотландский плед. Тетушка Отти была совсем рядом, и ее низкий голос произносил слова еще торопливее, чем прежде. Она потребовала: «Забудь эту ошибку моей жизни! Вычеркни, похорони и никогда больше не вспоминай о ней!» Она решила навеки распроститься с мужским свинарником, с этими «уродскими» Сиракузами. А взамен желала совсем простой вещи: чтобы он подыскал ей во Франции, а точнее, в Шамборе, а еще точнее, в Шамборском парке-заповеднике маленький домик в стиле «сельских услад» Майера [19]или особнячка на холме к востоку от Берхема. Это должно быть жилище в стиле эпохи Наполеона III. [20]«Я хочу круглую медную ванну. Хочу наконец спать в кровати, украшенной танцующими нимфами. Это так красиво. И потом, там будет тишина и покой. Хочу шезлонг с подушками из фиолетового атласа». В общем, пускай он срочно подыщет ей все это. Перед ней открывается новая жизнь. Все музыковеды – гнусные гиены. И боже его упаси хоть полсловом упомянуть в ее присутствии об этих грязных, вонючих хищниках – грязных и вонючих, даже когда они выходят из ванной. Все они – дегенеративные твари, безмозглые и бестолковые; как же они нелепы и смешны с их жалкими остатками волос на груди и подбородке, особенно когда с них еще течет вода! Полная противоположность горным орлам или большим скопам, что парят в небесах над прудами. И тут тетка объявила ему, что избрана вице-президентом Международного общества защиты отряда соколиных. «Конец мужчинам! Конец сиракузскому тирану!» – провозгласила она своей обычной скороговоркой, угрожающе-мрачной, неразборчивой и категорически не допускавшей возражений. «Пойми, при одной только мысли о мужчине меня прямо в дрожь бросает!» Отныне она собирается жить в окружении исключительно порядочных людей, таких, к примеру, как пустельга или осоед. А вокруг дома обязательно должен быть сад и прочная стена. И хорошо, если там будет расти плакучая ива: она лучше всяких лекарств исцеляет от первобытных желаний. И еще – желтые крокусы. И непременно поставить скамью.
– Понимаешь, Эдвард…
У него даже слезы подступили к горлу. Она произнесла его имя на фламандский манер – Эдвард, и ему почудилось, будто он снова вернулся в чудесный, уютный мирок детства.
– Эдвард, пойми меня, я хочу иметь дом в стиле Наполеона III, но в английском духе, настоящий английский дом в самом центре Шамборского парка. Это вполне возможно. Я уже навела справки. Читала объявления в Международном бюллетене Общества соколиных пород. В Шамборе, в деревне на территории заповедника, сейчас выставлены на продажу три дома. Мне осточертела музыка со всеми ее трагедиями! Я хочу иметь дело только с теми птицами, которые не поют! Хочу счастья. Хочу жить за крепко запертой дверью! Хочу, чтобы тишина стала у меня в доме законом. Хочу сейчас же, не сходя с этого места, основать свой Пор-Руаяль! [21]
Эдуард слушал ее, и у него взволнованно колотилось сердце: похоже, она требовала у него не меньше чем целое небо. Чтобы парить в небе, как ангел. Она хотела найти себе приют. Хотела проникнуть в заповедный уголок божественного мира, затерянного где-то в заоблачных высях, точно орлиное гнездо. Хотела иметь забытый сад. Несколько комнат – не для всей оравы, не для девятерых детей своего брата Вилфрида, а для Жофи, для него и для своей старинной лучшей подруги Дороти Ди. Хотела жить, как живут тигры – иными словами, как кошка. Иными словами, подстерегая все, что летает. И пускай время от времени у нее на лужайке играют в мячик дети. Хотя они и кричат.
Он слушал, как она через всю Атлантику рассказывает о пустельгах, об осоедах. Ему чудилось, что даже ее голос, такой торопливый, такой низкий, похож на большую птицу, древнюю темную птицу, что стремглав летит к нему над нескончаемой чередой волн. Как же он был счастлив слышать ее и знать, что она все такая же – несуразная, пылкая, напористая, экзальтированная. Ей все требовалось «срочно». Она приедет еще до конца месяца. Позвонит ему. Нужно, чтобы кто-то встретил ее в брюссельском аэропорту, у нее будет много чемоданов – если только она не полетит сначала в Лондон, чтобы повидаться с Алоизией и Дороти Ди, – в этом случае она приедет во Францию через Зебрюгге. В общем, она его известит. А пока – целую!
Он явственно ощутил ее поцелуи на своих щеках. Машинально протянул губы – в пустоту. Она повесила трубку, не дожидаясь ответа, он едва успел что-то пробормотать. У него горело ухо. Сердце взволнованно билось. Тридцать шесть… нет, тридцать восемь лет пролетели, как будто их и не было. В те времена Оттилия Фурфоз собирала птичьи чучела и мелкие ювелирные шедевры. Эту страсть – к мелким вещицам, к изготовлению мелких вещиц, милых, крошечных мелочей – он тоже унаследовал от нее.
Его вдруг обдало жаром, и он понял, насколько это ощущение выбивается из рутины его жизни. Он снял темный пиджак, снял темно-зеленый свитер из ангоры. Наконец-то пришел этот знойный день, этот знаменательный день – день, когда он почувствовал себя любимым. До сих пор он искренне считал самыми прекрасными изобретениями человечества, на протяжении всей его истории, шерстяную пряжу, печки на мазуте, розовые одеяла, перины, огонь, теплые шарфы, смерть путем кремации, тлеющий табак в жерле трубки из верескового корня, сладостную, золотистую и опьяняющую горечь пива, медвежью доху мехом наружу. И вот выяснилось, что это неправда. Даже в первые дни июня можно проникнуть в средоточие солнца, которое в его глазах было сердцем природы. Ему казалось, что он вот-вот задохнется от жары или счастья. Казалось, будто он созревает прямо на глазах. В порыве ликования он ощутил себя в горячей руке существа, которому неведома ненависть.