– Каждое новое место для меня все равно что пропасть. Обедать в незнакомом ресторане, в чужой обстановке – все равно что стоять над самой пропастью.
– А мне всегда нравилось жить в отелях. Где ни остановишься, уезжаешь без всякого сожаления. В отеле чувствуешь себя голым, словно только что родился на свет.
– Нет, это пропасть. И отъезд – тоже пропасть. Любой уход – пропасть.
Эдуард не сохранил каких-то потрясающих воспоминаний об этой ночи. Все было очень просто, нежно и гораздо больше походило на супружеские объятия, чем на пламенную страсть любовников. Пожалуй, живее всего он запомнил, как пытался определить запах. Пахло молоком, а может, медом – и самую чуточку не то мочой, не то гиацинтом. Он подумал: «В спальне любимой женщины всегда витает какой-то старинный аромат, который существовал веками и который в один прекрасный день становится самым новым, самым удивительным запахом в мире и непрестанно зовет к себе, как зовет доверие». Вот так цветочные венчики ищут и впивают малейший солнечный брызг.
Из стыда, или смущения, или застенчивости Лоранс не захотела включить ни одной лампы. Они вошли, как воры, в полной темноте, словно забрались в чужое жилище. И он провел ночь, не уставая дивиться тому, как мало поразила его нежность этого тела во тьме, смутная красота этого тела в сочившемся из окон слабом лунном свете, который с трудом проникал внутрь. Когда она отстранялась от него, когда говорила с ним, он едва слушал ее. Он заранее знал все, что она скажет. Он все глядел и глядел на нее в полумраке: длинная, тонкая, с такими хрупкими сочленениями, каких он никогда ни у кого не видел, она вставала с постели, вдруг оказывалась между двумя массивными подлокотниками кресла. Как же она была красива, когда сидела там, плотно сдвинув ноги, слегка наклонясь в его сторону, положив сжатые руки на колени, и бедра ее были так стройны, и ступни парили над ковром.
Сухощавость этого тела напомнила Эдуарду истощенные тела женщин Фландрии, точнее, Фландрии XV века, Фландрии дорубенсовской, Фландрии перед закатом Фландрии. Она как будто унаследовала от них это обнаженное светлое, чуточку слишком худое тело, этот тоскливый, отягощенный желанием взгляд, уголок светлого руна, какое можно увидеть на картинах Метсиса или Ханса Мемлинга, [27]– уголок светлых волос внизу живота, которые впитывали скудный лунный свет, проникавший снаружи, и удерживали его, и обращали в мягкое мерцание.
Обнаженная, она говорила не умолкая, непрестанно двигалась. Присев, подбирала с пола свои узкие брючки, разглаживала черное шелковое болеро. Тут же сминала его одним взмахом руки, снова раскладывала или вдруг скручивала жгутом. Неожиданно исчезала куда-то. Возвращалась со стаканом воды. Потом они уснули.
Утром лицо Лоранс, тело Лоранс еще яснее говорили о тоскливом страхе. Он узнал эту боязнь. Она не ответила на его желание. Надела свитер. Натянула шелковые брючки прямо на голое тело. Он не стал задерживаться. В голосе Лоранс звучал страх. Он поцеловал ее. И сказал, совсем тихо:
– Я не хочу, чтобы ты страдала. Хочу видеть тебя. Хочу часто видеть тебя. Но ни за что в жизни не стану принуждать тебя видеться со мной.
Лоранс страдальчески поморщилась. В ее глазах блеснули слезы.
– Вы неучтивы.
Она сообщила ему, что уезжает с мужем на Антильские острова, в район Спейтстауна, на конгресс по эмбриологии.
– Лоранс, для этого вовсе не нужно уезжать так далеко! – вскричал Эдуард. – Я сам специалист по эмбрионам – по детским машинкам и кукольным домикам.
Она снизошла до короткого смешка. Положила ему на плечо руку, свою длинную руку пианистки с коротко подстриженными ногтями.
– Вы можете писать мне на адрес Розы ван Вейден.
– К черту Розу ван Вейден!
– Я прошу вас, напишите мне. Роза ван Вейден – моя самая близкая подруга. И, кстати, ваша соотечественница. Она голландка.
– Но я-то не голландец. Я из Антверпена.
Он обнял ее.
– Вы мне напишете…
Она и отталкивала его, и умоляла. Он чмокнул ее в розовую щеку.
– …это 18-й округ, улица Пуассонье, 28, Розе…
Она подтолкнула его к двери. Взяла кусочек картона – или то был клочок плотной глянцевой бумаги – и написала адрес Розы. Он, в свою очередь, оставил ей адрес, телефон офиса на улице Сольферино. Они еще раз обнялись – неловко, торопливо. Даже в ее дыхании чувствовался страх. Их пересохшие губы слились воедино. Потом он вышел. Дверь оглушительно хлопнула за его спиной. Он по-прежнему желал ее. С яростью думал о том, что она замужем. С яростью вспоминал этот обмен адресами. «Женщины только об одном и мечтают – переписываться! – мрачно говорил он себе. – Ты жаждешь любить женщину, любить тело женщины, а оно, это тело, ждет от тебя только слов. Но я-то – я люблю одни лишь вещи!»
Глава V
Мы оказываемся выброшенными в этот чудовищный мир, как муравей – на обочину.
Он пытался смотреть непредвзято. Переставил, чтобы тот не мозолил глаза, ржавый велосипед марки «пежо», приткнувшийся к рукоятке дернореза. Эдуард Фурфоз вздыхал, разглядывая домик в беррийском [29]стиле и стараясь обнаружить в нем хоть что-нибудь «типично английское» или «наполеоновское». С самого утра он бродил по Шамбору. Осмотрел два дома, выставленных на продажу, – первый в духе ложного ренессанса, второй вот этот, беррийский. У него складывалось впечатление, что отыскать английский дом эпохи Наполеона III будет трудновато. Едва покончив с беррийским домиком, он забился в уголок ресторана, стоявшего на эспланаде замка. Сейчас Лоранс, наверное, уже прилетела на Барбадос, в Спейтстаун, и теперь прогуливается среди банановых пальм и деревьев какао. Может быть, она думает о нем.
Затем он попытался непредвзято разобраться в том, что творилось у него в душе. Необходимо наконец понять, чего он, собственно, хочет и чего желает она. Он подумал: «Хочу быть счастливым. Хочу любить. Хочу стать независимым. Хочу наслаждения. Хочу все время передвигаться с места на место. Хочу одиночества. Хочу, чтобы мне было тепло. Хочу…» Но все эти желания не складывались в единое целое, как, например, части головоломки. Память сосредоточилась лишь на одном, и это одно наполнило все его тело сладкой истомой: рука Лоранс, коснувшаяся его тела, нежная ладонь и ее тепло, и ее аромат, и безобидность коротко подстриженных ногтей; прекрасная рука Лоранс – полная противоположность отрубленной руке, давшей имя его родному городу, затерянному среди ледяных вод; рука, на которой неизменно сверкала только одна, старинная драгоценность – не обручальное кольцо, не железное кольцо рабыни, но золотой перстень, увенчанный рубином-кабошоном. Вся кожа его тела отныне носила нежный отпечаток руки Лоранс. Он мог находиться за тысячи миль отсюда – в Гонконге, на Суматре, при дворе Франциска I, во дворце Навуходоносора, в гнезде какого-нибудь сокола тети Оттилии, – все равно он весь перевоплотился в эту страсть. Он любил ее. Ее имя возносило его на седьмое небо, переполняло восторгом. Золото этого имени, изогнутая ручка, [30]за которую он удерживал имя Лоранс, вселяли в него надежду привлечь ее к себе, сюда, на берега Луары, через все лежащие между ними моря с их Спейтстаунами. Перед этим именем шесть тысяч гектаров леса и прудов Шамборского заповедника, с его шестью сотнями оленей и ланей, были всего лишь жалким клочком черной, рыхлой, заросшей вереском земли. Восемьсот здешних кабанов и тысячи уток были всего лишь видением. А тетя Оттилия – всего лишь старенькая фея из полузабытой сказки.
Он сидел в углу, у окна просторного унылого ресторана, на площади замка. Он выбрал блюда прямо у стойки. И теперь ждал. Ему было холодно. Наконец принесли заказанный салат из редиса. За окном потемнело. Небо над замком оставалось по-прежнему серым. Но с запада его начали затягивать черные тучи. В ресторане было одновременно шумно и пусто.