Копии с этой картины висели в те годы и на вокзалах, и в школах, и в фойе некоторых театров, и в казармах. Репродукции с нее постоянно помещались в журналах.
Копия, сделанная Володей Сазоновым, висела на стене столовой нашего лагпункта, над окнами раздачи, выходившими в зал из лагерной кухни. Тысяча заключенных и заходившие в столовую начальники ежедневно лицезрели ее.
Между тем, эта копия обладала некоторым художественным своеобразием. На ней руки Сталина были окрашены не бледно розовым отсветом восхода, как на оригинале, а отчетливым красным цветом, создававшим впечатление, что руки вождя в крови.
Заключенные довольно свободно говорили об этом между собой.
Мысль о том, что руки Сталина на висевшей в столовой картине, подозрительно красные, несомненно, приходила в голову и стукачам, и самим начальникам. Но никто из них не посмел даже заикнуться, что ему могло показаться, будто руки товарища Сталина могут быть окрашены кровью, хотя бы даже и на картине. И главное, если скажешь о таком, тебя же и спросят: как же ты мог допустить такую чудовищную диверсию?! Хорошо, если из уважения к прошлым заслугам, просто выгонят из органов за разгильдяйство! Но ведь могут и соучастие пришить!.. Так или иначе, картина спокойно провисела на стене столовой все четыре года, что я был на 2-м лагпункте.
Предпоследнее известие
Днем 2 марта 1953 года я был свободен после своего ночного пожарного дежурства и пошел в баню. Как правило, заключенные мылись в бане побригадно, в соответствии с расписанием. Я же, поскольку ни в какой производственной бригаде не состоял, мог, как и прочие «придурки», работавшие в зоне, приходить в баню в любой день и мыться одновременно с любой находившейся там в это время бригадой.
Я, как обычно, поднялся в помещение бани со служебного входа и через большое, заполненное паром помещение прачечной, где заключенные — рабочие бани стирали белье, прошел в кабинку завбаней, моего друга полковника Окуня.
Мы, как всегда, поговорили о том о сем, обсудили последние «параши» о скорой амнистии, которая будто бы вот-вот будет объявлена. Затем я здесь же, в кабинке у Окуня, разделся. Он выдал мне мыло и мочалку, открыл деревянные половинки широкого окошка в предбанник, через которое выдавал вышедшим из мыльной заключенным чистое белье.
И вот я в мыльной. Там в это время мылась одна из бригад грузчиков, состоявшая в основном из блатных. Было их здесь человек двадцать. В помещении, заполненном паром, стоял обычный для таких случаев шум: плеск воды, звон железных шаек, возгласы и перекличка мокрых, голых людей.
Взяв себе пару шаек, я нашел свободное место в углу, на одной из деревянных лавок. Начал мыться. И вдруг!.. Вдруг дверь из предбанника распахнулась, и в мыльную влетел человек в зимней одежде — в ватном бушлате, в ватных штанах, в шапке-ушанке, в валенках.
— Братва! — заорал он истошным голосом. — Братцы! Усатый подыхает! Слышь, братва!? Подыхает Усатый!
В мыльной стало тихо. На мгновение сама собой возникла не снившаяся никакому режиссеру немая сцена. Кто-то замер с шайкой над головой, кто-то стоя в шайке, кто-то нагнувшись к лавке, кто-то с мочалкой над его спиной. Потом начался всеобщий галдеж.
— А ну, замри!! — зычным голосом прокричал известный на лагпункте вор в законе по кличке Фиксатый. Снова стало тихо. Фиксатый подошел к стоявшему у дверей вестнику.
— Чего туфту гонишь!? Врешь, ведь, сучий потрох?! Если наврал, сейчас мордой в шайке утоплю!
Фиксатый схватил со скамьи шайку полную грязной, мыльной воды.
— Да, что ты, Фиксатый! Разве ж я фраер недоделанный?! Сейчас только, по радио из Москвы извещение толкали! Своими ушами слышал!
— Обзовись!
— Гад буду! Ей богу, гад буду! — стал заверять вестник, ударяя себя кулаком в грудь. — Последней сукой буду! И чтоб век мине свободы не видать!!!
— Вроде, правду говорит! Какой ему фарт врать! Значит, и верно, Усатый концы отдает! Да уж давно пора!! — раздались голоса.
— Ну, раз такое дело, надо выпить за то, чтоб не оклемался, чтобы в натуре копыта откинул! — прокричал Фиксатый. С этими словами он схватил шайку с грязной водой. — Ну, что бог послал! До дна!
Он поднял шайку ко рту, запрокинул голову и начал глотать ее содержимое.
Снова поднялся шум — грохот шаек, шлепки ладоней по мокрым телам. Кто-то прокричал: «Молоток, Фиксатый!»
Вылив на себя воду из своей чистой шайки, я выскользнул в предбанник и застучал в деревянные створки окна выдачи белья.
— Сейчас! Сейчас! — услышал я взволнованный голос Окуня.
Створки раскрылись.
— Скорее, скорее! Сейчас будут повторять сообщение! — замахал руками Окунь.
Я влез в окошко и вслед за Окунем вбежал в его кабинку.
Окунь дал мне полотенце.
Так, наскоро натягивая на себя белье и одежду, я прослушал известное сообщение о болезни Сталина.
Свершилось
Около часу дня 5 марта 1953 года я, выполняя свою пожарную работу, разгребал снег с площади самого большого на лагпункте пожарного водоема.
Был обычный зимний день — мороз, густой снежный покров на земле, на крышах бараков и других строений лагпункта, сизые дымы над крышами.
В зоне пустынно. Большинство заключенных на работах, те, кто остался в зоне, сидят по своим баракам. На вышках, что по углам зоны, топчутся часовые в тулупах. Тепло одет и я. На мне удлиненный ватник — бушлат, валенки, шапка-ушанка. Поверх бушлата, как положено в часы дежурства, светлая брезентовая тужурка и широкий зеленый пояс пожарного с металлическими причиндалами для крепления в случае пожара необходимых приспособлений.
Работы немало. Площадь водоема с его двумя деревянными квадратными крышками и подъездные пути к нему завалило за ночь толстым слоем снега.
«Но ведь не лесоповал, не сортплощадка, — думаю я, — а научная работа, на которую меня нарядили по указанию Коробицына…»
Как все в эти дни, я думаю о Сталине: «Помрет, не помрет? И что с нами будет после того, как он помрет? Скорее всего, наступят какие-нибудь улучшения в нашей судьбе. А может быть, еще хуже станет?!..»
Все три дня после первого сообщения о болезни вождя только на эту тему шли разговоры в бараках и в рабочих бригадах, при любых встречах в зоне и в поселке Ерцево.
Анисим Семенович Шманцарь — бывший первый секретарь райкома Октябрьского района Ленинграда волновался и суетился больше всех.
Он в течение всех лет, что мы находились в лагере, неустанно перед сном молил судьбу об одном и том же, чтобы на следующее утро первым сообщением, с которого начнутся радиопередачи, было сообщение о смерти Сталина.
— Наконец, и на моей улице праздник! Наконец, дождался! — говорил он теперь всем и каждому с утра и до вечера. — В шесть утра заговорило радио. Просыпаюсь. Передают!!!
Я бросаю в сторону сугроба очередную лопату снега и, распрямившись, замечаю, что из бараков выбегают люди. Кто-то размахивает руками, кто-то машет шапкой. До меня еще не доносится, что эти люди кричат, но я догадываюсь о том, что случилось.
Швыряю в сторону лопату и бегу к ближайшему громкоговорителю, в баню к Лазарю Львовичу Окуню.
Да! Подтвердилось! Сталин умер! Началось другое время.
Запахло свободой
То, что происходило в стране после смерти Сталина, хорошо известно и неоднократно описано. Я буду здесь, как и прежде, говорить только о том, что происходило там, где был я, и о том, что я лично видел и испытал.
Все разговоры между заключенными на лагпункте, как, надо полагать, во всех лагерях и тюрьмах страны, сводились теперь к одному. Все были уверены, что предстоит то или иное облегчение: амнистия, справедливый пересмотр дела. Говорили об этом и политические, и бытовики, и воры. Среди тех и других были оптимисты и пессимисты. В числе последних был и мой приятель Евгений Осипович Войнилович — ленинградский интеллигент, инженер. Когда мы познакомились в лагере, при первом же нашем разговоре выяснилось, что мы с ним оказались во внутренней тюрьме МГБ, в Шпалерке, в один и тот же день — шестого декабря 1949 года, в один и тот же час.