А с моим собеседником я потом познакомился поближе. Им оказался ставший через много лет всемирно знаменитым по весьма печальному поводу Ян Рокотов. Но это была уже совсем другая история. А пока что мне предстояло просидеть вместе с ним на нашем 2-м лагпункте «добрых» четыре года.
Здесь, чтобы снять вполне оправданное удивление читателя по поводу того, что заключенных в лагере сытно накормили, следует разъяснить следующее. По многим документам и воспоминаниям хорошо известно, что заключенные в лагерях голодали. Бывало, особенно в годы войны, заключенные в ГУЛАГе от голода мёрли, как мухи. Тем более что размер пайки хлеба начальники ставили в зависимость от выработки заключенного на лесоповале, в шахтах, в рудниках, на стройках железных дорог и на всех прочих стройках. Чтобы заработать не урезанную пайку хлеба, истощенный голодом и непосильным трудом человек надрывался, вкалывая из последних сил, и погибал. Голодом, к тому же, наказывали за любую провинность, опять же урезая пайку и лишая приварка. Мне и всему моему «призыву» лагерников посчастливилось (пишу это слово без кавычек) — мы прибыли в ГУЛАГ в новую эпоху. К тому времени — к началу 50-х годов — масштабы принудительного труда заключенных приобрели гигантские размеры и огромный удельный вес во всех важнейших областях экономики СССР. Во весь рост встала задача поднять производительность принудительного труда заключенных. И было принято решение ввести в системе ГУЛАГа своеобразный хозрасчет: поощрение лагерных работяг и так называемых «придурков», то есть тех, кто не занят на тяжелых физических работах, — сдельной денежной оплатой труда, при более или менее приличной кормежке. Часть заработанных денег выдавали на руки. Их можно было потратить на дополнительную еду. Например, на приобретение второго блюда или стакана молока. Для этого при столовой, в обеденное время, работал платный буфет. В зоне лагпункта был открыт магазин, в котором можно было купить вполне приличные продукты. Заработки у заключенных были весьма разные. Больше всех зарабатывали грузчики, водители грузовиков, мастера леса. «Придурки», к которым после первых четырех месяцев тяжелой работы на лесозаводе относился и я, получали куда меньше, что, естественно, было справедливо. Кое-какие деньги поступали на лицевой счет заключенного и выдавались ему при освобождении. Словом, мне действительно, без кавычек, посчастливилось попасть в лагерь, когда жуткие голодные годы для заключенных оказались уже позади. Наказание голодом оставалось в виде наказания в БУРах — бараках усиленного режима или, как называли их лагерники, «трюмах», — то есть в карцерах.
Любовница Николая II и прочая, и прочая…
В карантине, как и во всем лагпункте, после полудня проводилась ежедневная поверка — пересчет заключенных, находящихся в зоне, по головам.
Во время поверки каждый заключенный должен был громко называть свою фамилию, имя, отчество и статью или статьи, по которым он осужден.
Во время первой же поверки, при которой я присутствовал, меня поразил необычный набор статей, по которым сидел один из моих соседей по нарам: антисоветская агитация, изнасилование и убийство. «Очень странное сочетание, — подумал я. — Антисоветская агитация во время изнасилования?! Такого никакие фантазеры-следователи, нагромождавшие на «антисоветчиков» самые дикие обвинения, вроде бы, еще не придумали…»
Я, разумеется, спросил своего соседа, как только мы с ним познакомились поближе, — за что же именно он сидит? Его рассказ оказался настолько неожиданным и интересным, что я потом неоднократно пересказывал его своим друзьям. И еще там, в лагере, и в последующие годы, и, конечно же, своим коллегам-историкам.
Вот что я услышал тогда в карантине от Игнатия Пастухова.
— Начнем с того, — сказал Пастухов, — что никакого изнасилования не было. И антисоветской агитации не было. Случайно влип в историю. Кстати сказать, в школе я историю любил. Особенно к историческим личностям интерес имел. Вот из-за личностей… не из-за всех, конечно, а из-за некоторых, я и припух. Короче — так. Я, — начал свой рассказ Пастухов, — электрик. Закончил в Ленинграде электротехникум. Работал на «Светлане». Прошлым летом отправился дикарем отдыхать в Крым. В первый же день приезда в Ливадию снял комнату в доме одной старушонки. Вроде бы повезло мне: море близко, плата сносная. Притом хозяйка подрядилась кормить меня завтраком, обедом и ужином. Единственное, что было не очень удобно, — она решительно запретила приводить в ее дом женщин. Ничего, подумал я, ночи в Крыму темные, если познакомлюсь с хорошей бабенкой, — всегда найдем, где пристроиться.
Как я провел первый день — понятно. Накупался, нагулялся. Присмотрел несколько подходящих особ женского пола. С несколькими даже поговорил. Но никакого конкретного знакомства пока что не получалось.
Вечером хозяйка позвала меня ужинать. Вышел я из своей комнаты и, надо сказать, крепко удивился. На краю стола стояла старых времен лампа под оранжевым абажуром, которая освещала стол, уставленный всякими разносолами. Тут и копченая рыба была, проткнутая палкой от рта до хвоста. Тут и селедка, окольцованная кружками лука, тут и холодное мясо, нарезанное ломтиками.
— Что за праздник такой, мамаша? — спросил я.
— Знакомство с хорошим человеком — всегда праздник, — отвечала хозяйка.
— Вы ж меня не знаете. Может, я не такой уж и хороший.
— Вы же из Ленинграда. А я среди ваших земляков ни одного плохого не встречала. Так что присаживайтесь. Отпразднуем знакомство.
— Эх, знал бы про такую закуску — прихватил бы бутылку. Да вот, не догадался, — сказал я.
— Найдется и бутылка, — улыбнулась хозяйка.
Она нагнулась к полу и подняла за кольцо крышку подпола. Протянув руку, она сняла с одной из верхних ступеней деревянной лестницы, идущей в подпол, явно приготовленную к ужину бутылку водки. Мы сели за стол.
«Ну что ж, гулять так гулять», — подумал я, принимаясь за рюмку и закусь. А бутылку я завтра же старухе откуплю».
Уплетая селедку и копченую рыбу, я посматривал на хозяйку, которая, пригубив водочки, тоже закусывала.
«На ее бы место бабенку помоложе», — думал я, заметив, что зубов у жующей женщины явно не хватает, что лицо ее в морщинах и что под белым платком, перекрещенным на груди, никакие груди даже глазом не прощупываются. Правда, следы былой красоты — так обычно пишется о таком варианте в книжках — на лице моей квартирной хозяйки уловить было можно.
«Верно, какая-нибудь из бывших», — заключил я.
Хозяйка догадалась, о чем я думаю.
— Да, теперь смотреть на меня, я знаю, не очень приятно. А в прошлом, хотите верьте, хотите нет, — мужчины были от меня без ума. И какие мужчина!..
При этих словах она откинулась на спинку стула, запрокинула назад голову и закрыла глаза.
«Вспоминает, небось, как ее какие-нибудь офицерики прижимали», — подумал я и, воспользовавшись паузой в разговоре, хватил подряд три рюмки водки.
— Небось офицеры всякие пристраивались? — сказал я вслух.
— Пристраивались, как вы выражаетесь, и офицеры. Да не всякие. — Хозяйка мечтательно покачала головой. Был такой один офицер. На всей русской земле единственный. Только я про этот случай никогда, никому ни слова. Раньше одних боялась. Теперь других боюсь. Не дай Бог, узнают.
Мне стало любопытно.
— Ну, мне-то можете рассказать. И вообще, дело прошлое. Да и подумаешь, государственная тайна.
— Государственная — не государственная, а узнают про это органы — даже до Сталина эта история дойдет.
— Вы же сами сказали, что мы, ленинградцы, — люди надежные.
— А, была не была! — махнула рукой старушенция. — Двум смертям не бывать! Тем более, чем-то вы меня к себе расположили. Главное — самой хочется излить душу. Надоело всю жизнь молчать, жить в страхе — как бы не узнали, как бы самой кому-нибудь не проговориться. Ну, еще по рюмке для храбрости.
— Было это еще в мирное время. То есть перед Первой Германской войной, точнее — летом 1913 года, — начала свой рассказ моя собеседница. — Любила я тогда ранним утром подыматься здесь, в Ливадии, в горы. Неописуемая здешняя красота — по утрам еще прекраснее. Никем она не потревожена. Людей — ни души. Кругом только цветы, ароматы трав, да горные уступы вверх и вниз от узкой тропинки.