– Мне наплевать на то, что чувствует Мередит.
– Но она же ваша дочь!
– Мерри, а не Мередит.
– Простите, я не понял, о ком идет речь. Разрешите мне быть с вами предельно искренним.
– Извольте.
– Вы не согласились бы передать мистеру Хаусмену право на опеку? За компенсацию, разумеется.
– Что значит – за компенсацию?
– За деньги.
– За сколько?
– Какую бы сумму вы, миссис Новотный, посчитали справедливой? – спросил он. Тем временем он вытащил позолоченный карандашик из внутреннего кармана пиджака, написал «50 тысяч долл.» на листке бумаги, лежащем около телефонного аппарата, и поставил после суммы знак вопроса. Потом молча показал листок Мередиту. Мередит кивнул, согласившись.
– Минуту, – сказала Элейн.
Сэм снова прикрыл микрофон ладонью.
– Пошла советоваться с Новотным, – прошептал он.
– Какую сумму вы сами можете назвать? – спросила Элейн после недолгого совещания с мужем.
– Двадцать пять тысяч, – предложил Джеггерс.
– Удвойте эту сумму, – сказала Элейн после паузы, вызванной, несомненно, еще одним совещанием.
– Хорошо. Пятьдесят тысяч. Мистер Уэммик, мой партнер в Лос-Анджелесе, подъедет к вам завтра утром со всеми необходимыми бумагами и чеком. Спокойной ночи, миссис Новотный.
– Невероятно! – воскликнула Карлотта, когда Сэм повесил трубку.
– Разве? – спросил Сэм. – Но теперь скажите мне, что вы собираетесь делать? Я могу отправить к ней Уэммика, он получит ее подпись на бумагах, а лотом отправится прямехонько в суд, и суд присудит девочку вам на том основании, что мать пыталась ее продать. Либо ты можешь заплатить.
– Я заплачу, – сказал Мередит. – Лучше так.
– Хорошо.
– Это и так достаточно мерзко.
– Что именно? – спросила Карлотта.
– То, что я сам покупаю ребенка таким вот образом. Пятьдесят тысяч долларов – огромная сумма для Элейн и этого ее дрессировщика. А для меня это две-три недели работы.
– Если не принимать в расчет налоги, – сказал Джеггерс.
– Даже так. Но ты же понимаешь, что я имею в виду.
– Да, – сказала Карлотта. – И все-таки я рада, что так случилось. Я этого хотела. Очень!
– Я знаю. Я тоже хотел.
– Ну и ладненько. Отлично. Дело сделано, – сказал Сэм.
– Спасибо тебе, Сэм. Спасибо… Я просто не знаю, как тебя и благодарить…
– Не стоит ничего говорить, – сказал он. – Я был рад помочь тебе.
Сэм ушел. Мередит и Карлотта пошли в спальню для гостей – теперь это была спальня Мерри – снова посмотреть на девочку. Она услышала, как они шли к ней, бросилась обратно в постель и притворилась спящей. Они даже не подозревали, что все это время она стояла у двери и подслушивала.
* * *
Квартира понравилась Мерри. Она, конечно, не знала, что это была старая квартира Карлотты и что Мередит и Карлотта держали ее лишь как pied-a-terre[9], потому что, даже с учетом ренты, это стоило все-таки дешевле, чем номер в «Плазе» или в «Шерри незерлэндс», или в «Сент-Реджисе». Но они редко здесь появлялись. И тем не менее Мерри восприняла ее как дом. И в первые дни ей все казалось раем. До Центрального парка рукой подать, надо только пересечь Пятую авеню. И магазин Шварца тоже недалеко – они с Карлоттой ходили туда покупать ей игрушки, а еще магазин «Беста» – там одежда, и «Румпельмайер» – там было видимо-невидимо разных сортов лимонада, туда они заходили после посещения зоосада в Центральном парке. Она и не предполагала, что теперь так будет всю жизнь. Но с другой стороны, она не знала, чего ожидать, что вообразить. Папа каждое утро уезжал по делам в центр и когда возвращался, то только и говорил о своих встречах и контрактах и о том, что сказал Сэм Джеггерс, и что сказал мистер Китман, и что сказал мистер Зигель, и что он сам им сказал. И тогда она рассудила, что именно в этом и заключается его работа. И еще он снимался в фильмах – иногда. Но что-то об этом он никогда не рассказывал.
А потом неожиданно заговорил и об этом. Он собирался сниматься в кино. Домой он пришел, похоже, очень довольный и очень возбужденный, и она тоже обрадовалась. Он сел на край ее кровати и объяснил ей, что он – актер и что он снимается в кино, а она сказала:
– Я знаю, папа.
– И мне приходится ездить туда, где снимается кино. Понимаешь?
– Да, – сказала она, потому что ничего не могло быть яснее, и, понятное дело, теперь они поедут все вместе снимать кино.
– В общем, мне надо ехать в Африку – там будет сниматься новый фильм.
– Да, папа? – что-то он медлил сообщить об этом – так обычно тянут время, приберегая самое вкусное напоследок, и когда уже все съедено и посуда убрана, на столе перед тобой ставят тарелку с обыкновенной кукурузой, которую ты просто обожаешь.
– И боюсь, нам придется оставить тебя здесь, – сказал он.
– Одну?
Он рассмеялся и сказал, что нет, ее отдадут в школу, в очень хорошую школу, где ей понравится. И что он вернется через восемь месяцев или что-то около этого, и тогда они опять будут жить вместе. Она заплакала. Она сказала, что хочет поехать с ним. Она даже умоляла его, но он сказал, что в Африке нет пастеризованного молока.
– Я не буду пить молоко, я обещаю. Я не притронусь к молоку. Я совсем не люблю молоко.
– Нет, дорогая. Очень жаль, но Африка – неподходящее место для таких маленьких девочек. Правда! Ну что я могу поделать? Я и сам хочу, чтобы ты поехала.
И вот через месяц ее отправили в школу «Стокли». Еще один сиротский приют. Она опять оказалась там, откуда начался ее жизненный путь.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Карты упали на стол. Восьмерка, девятка, десятка и еще одна рубашкой вверх. Шестерка пик.
– Пара, – сказала Карлотта.
– Ну, значит, еще не все потеряно, – сказал Мередит.
Игра называлась «Голливуд» и, как заметил Мередит, это был единственный намек на Голливуд во всем фильме.
Он, конечно, преувеличивал, но отчасти был прав. Стояла страшная жара. В воздухе висела пыль от высохших коровьих лепешек – племя масайев покрывало ими крыши своих хижин и использовало как топливо. Сколько бы раз на дню Мередит и Карлотта ни принимали ванну, ветер разносил пылинки сухого коровьего помета, которые попадали в волосы, забивались в швы на одежде. Это было невыносимо.
Они, конечно, испытывали куда меньше неудобств, чем остальные члены съемочной группы, ведь у них был трейлер с кондиционером. В фургоне было вполне терпимо. Но стоило выйти наружу, под палящее солнце, в ослепляющие лучи юпитеров, как мухи и навозная пыль словно начинали состязаться в том, чтобы больше досадить людям. Но воины-масайи были вне конкуренции. Пришлось потратить уйму времени, чтобы научить их хоть чему-нибудь. Деннис Фрейзер переводил просьбы режиссера на суахили, а Ричард Мобуту переводил с суахили на местный масайский диалект, после чего вождь повторял эти указания и обязательно на каком-то этапе перевода смысл этих указаний искажался или их просто игнорировали. Например, так получилось с часами. Либо «всем снять часы» по-масайски означало «все носят часы», либо воины просто пропустили мимо ушей эту просьбу. Поэтому, наверное, на просмотре отснятого материала выяснилось, что у диких обитателей африканских джунглей, вышедших приветствовать Сесила Родса, на запястье поблескивают часы! И что самое печальное и удивительное, самое смешное, так это то, что едва ли не все их часы были неисправны. Они давным-давно проржавели. Однако масайи носили их как примету цивилизации.
– Мы это заслужили, – говорил Фрейзер. – Мы и сделали из них то, что они собой представляют.
Фрейзер был внучатым племянником сэра Джеймса Фрейзера[10]. Ему вообще не нравилась постановка, в которой он согласился участвовать, и особенно не нравилась собственная роль.
– Очень рад слышать, – отвечал ему Джеральд Лестер, режиссер. – Мне бы не хотелось думать, что над нами висит незаслуженное проклятье. Придется переснять весь эпизод.