Бакланов приоткрыл дверь и с трудом втиснулся в зал — так он был переполнен. Егор решил пробраться чуть-чуть в сторону и встать позади всех, чтобы никто из товарищей не заметил его.
Прислонившись к задней стене, Бакланов неподвижно стоял и делал вид, что очень внимательно слушает лектора.
На первый взгляд могло показаться, что он весь захвачен этим и больше ничто его не интересует, но глаза Егора говорили о другом: они были какие-то бессмысленные, ничего не выражающие, словно подернутые дымкой и оттого будто незрячие.
В такое состояние обычно впадает человек, который, и сам того не замечая, ушел мыслями в прошлое, задумался так глубоко, что не обращает уже внимания ни на события, происходящие рядом, ни на людей, окружающих его
Стоит он с открытыми глазами, а ничего не видит, кроме знакомых и дорогих картин из далекого прошлого. В таком состоянии находился и Бакланов.
Не посылка, конечно, а письмо матери, ее слова о том, что соскучилась, вызвали у Егора воспоминание о доме. Ему, как никогда, захотелось увидеть мать, услышать ее голос, поговорить с ней. Слова Ивана Захаровича о ласковом обращении с родителями глубоко взволновали Егора. Он почувствовал себя виноватым перед матерью и теперь думал о том, что, если бы вот сейчас попал домой, обязательно взял бы ее за руку, вышел бы на середину улицы и прошел бы через всю Платовку, не выпуская материнской руки из своей. А если бы увидели ребята и начали смеяться: мол, ты бы еще за мамкину юбку уцепился, он нашел бы, что им сказать, и они бы поняли, что смеяться здесь не над чем.
Думая так, Егор почти ощущал в своей руке шершавую, всю в узловатых мозолях, но всегда теплую и ласковую руку матери.
Картины прошлой жизни, когда Егор жил еще в селе, одна другой ярче вставали в его воображении. То ему виделось, как вместе со своими сельскими друзьями Максимом Ивкиным да Сережкой Тюпакиным он мчится па лыжах с крутого Лысого холма к речке Самарке и прыгает с ее обрывистого берега прямо па лед. А берег у Сам арки высокий: прыгнешь, полетишь вниз — дух захватывает и сердце холодеет, от страха глаза сами закрываются…
И хочется закричать, но внизу — прыгнувшие раньше Максим и Сережка; они хохочут, стряхивая друг с друга снег…
То вдруг Егор видел себя в бригадной конюшне возле дедушки Кузьмы
Дедушка Кузьма много лет работал в колхозе старшим конюхом, и Егор привык по нескольку раз в день проведывать его. У деда научился он отличать хорошую лошадь от плохой, узнавать по малозаметным признакам нрав любого коня…
…Душный июльский день окончился. Жара схлынула. Вечереет. Егор играет с вороным баловнем-стригунком. Жеребенок то подпустит к себе Егора, то вдруг взвизгнет, взбрыкнет, вильнет пушистым хвостом и припустится по двору, да все в галоп. Хохоча, Егор гоняется за ним, хочет поймать озорника. Из конюшни выходит дедушка Кузьма:
— Егорка, а ну, хватит тебе гонять за жеребчиком!
— Я вот только поймаю… носится как угорелый.
— И совсем ни к чему это. На то он и жеребенок, чтоб носиться. Пускай бегает — резвей будет.
— Он играть хочет.
— Ну и пускай играет себе на доброе здоровье. А ты давай отгони коней на луг. Погонишь?
— Погоню. Только скричу Максима и Сережку.
— Иди, да поскорее. Подседлать?
— Нет, так поедем. Без седла удобнее.
— Ну, ну. Было бы сказано. Ступай.
Егор возвращается с Максимом и Сережкой, и дедушка Кузьма спрашивает:
— Кто на каком коне поедет?
— Я на Прибое! — кричит Егор.
— А мне Дикарку дайте. Дадите? — горячится Максим.
— Дам. Молодец ты, Максим: самую характерную лошадь выбрал. Не трус. А вот ты, Егорка, все за хвост Прибоя хватаешься, как за мамкину юбку.
— Прибой — он тоже резвый, — вступается за приятеля Максим. — Знаете, как он бегает? Как ветер. Не верите? Он может даже Дикарку обогнать. Не верите, да?
— Знаю, какая лошадь как бегает, нечего мне доказывать. На Прибое сидеть спокойно — покачивает, как в люльке. Это верно. Ну, а тебе, Сергей, какую? Опять «какую дадите»?
— Ага.
— Не любишь ты, Сережка, коней. Нет у тебя к ним душевного желания.
— Вот и неправда, дедушка Кузьма! Люблю.
— Ну ладно. Не будем спорить. Слыхали, как говорят: полюбил волк кобылу — оставил хвост да гриву. Всяк по-своему любит. Езжайте. Там костерик разведите. Я попозже подъеду, — картошку печь будем.
Ворота открыты. Небольшой табун коней мчится по колхозной улице, поднимая густые облака желтоватой пыли.
Вот табун свертывает на луг, и лошади, пощипывая сочную траву, идут тише.
— Запевай! — командует Максим.
Егор, вдохнув побольше воздуха, поет звонким голосом:
В степи под Херсоном высокие травы,
В степи под Херсоном курган…
И слаженно, втроем, заканчивают куплет:
Лежит под курганом, заросшим бурьяном,
Матрос Железняк — партизан…
…Виделась Егору и гармонь, его гармонь, хотя и не новая, не совсем исправная, но очень послушная. Много раз доводилось ему играть на ней то для своих товарищей в школе, то в сельском клубе для молодежи и даже на свадьбах, куда приглашали его с большим почетом, как взрослого. И он никогда не подводил — играл все песни и танцы, которые то и дело заказывали ему приглашенные на свадьбу.
ВАСЬКА МАЗАЙ
Лекция окончилась. Ребята, толкаясь и обгоняя друг друга, заспешили к выходу. Подхваченный общим потоком, Бакланов все еще продолжал оставаться во власти воспоминаний о доме. Ему так ясно представилась игра на гармошке, что совсем рядом почудились знакомые звуки.
Вдруг он окинул взглядом зал, битком набитый учениками, и представил себе, что там вот, на сцене, только что был не лектор, а он, Егор Бакланов, со своей двухрядкой и это ему аплодировали ребята, уговаривая сыграть еще.
Но это — только мечта. Егор вздохнул. «А и вправду было бы здорово выйти на сцену с ремнем через плечо, с гармошкой в руках и рвануть по всем планкам, — подумал он. — Наверняка все сидели бы с открытыми ртами, а я им одну хлеще другой закатывал бы. В группе то и дело подкалывают: в учебе отстаешь, да и в цехе тоже. А ну пускай тут вот попробовали бы укусить! Гармонистов-то не только в группе — во всем училище нет. Я один! Сыграть бы хорошо — пожалуй, не только ребята глаза вытаращат, а, чего доброго, сам Иван Захарович приветствовать будет да еще и за ручку поздоровается. Эх, дурак — не взял сюда гармошки! Побоялся, что ребята испортят. Надо будет написать мамке, пускай пришлет».
Далеко впереди, среди ребят, Егор заметил Ваську Мазая. Настроение сразу же изменилось. Лицо у Егора погрустнело, и даже желание выступить перед всеми с гармошкой пропало. На душе почему-то стало тревожно, захотелось незаметно выскользнуть из клуба, чтобы не встречаться с Мазаем. Сейчас он уже не раскаивался, что не привез гармошку. «Только привези — он мне совсем жизни не даст: либо самому велит играть, либо заставит его учить. Чего доброго, и ночью не заснешь — не даст», — подумал он о Мазае.
Выйдя из клуба, Егор хотел было пойти к кастелянше, но его кто-то дернул за рукав. Егор обернулся — это был Васька Мазай.
Мазай был невысок ростом, но плотный, коренастый. Волосы у него были черные, лицо смуглое, из-под широких черных бровей сверлили собеседника быстрые, выразительные глаза. Ходил Мазай, раскачиваясь из стороны в сторону, глядел на всех вприщурку, будто внимательно всматривался. Руки, сплошь покрытые татуировкой, он обычно или держал за спиной, или глубоко засовывал в карманы штанов. Чего только не было изображено на Васькиных руках! И собственное имя — «Вася», и спасательный круг, и два якоря, и лодка среди волн, и многое другое, что не сразу можно было разобрать, но очевидным оставалось одно: все «наколки» сделаны на морскую тему. И это имело свою причину: отец Мазая служил в Черноморском флоте и был старшиной второй статьи. Васька гордился отцом и не пропускал случая похвастаться, что-де похож на него, как говорится, капля в каплю. Сам Васька тоже мечтал стать моряком. Правда, не матросом и даже не старшиной, как отец, а капитаном, да не на речном или каботажном судне, а капитаном дальнего плавания. К этому Васька сейчас и готовился: он усиленно следил за своим внешним видом и делал все, чтобы казаться похожим на моряка. Он даже носил морскую полосатую тельняшку и частенько, когда вблизи не было работников училища, расстегивал ворот гимнастерки и раскрывал его так, чтобы была видна «душа морская», как называл он тельняшку.