Как, в общем, глупо все устроено на этом свете.
Май, 25–26
Как сделан мой смокинг
Давно уже засматриваюсь на тех, кто в смокинге. Особенно с того дня, когда дал первый сольный концерт. Мой серый костюмчик не подчеркивал торжественности происходящего – скорее, принижал. О театральном сюртуке не приходится и говорить. Он прошел со мной все редакции «Кроткой», поучаствовал в вечере с Васильевым, даже потанцевал, и еще в телевизионном бенефисе. Обижаться на меня он не в праве: никто в мире не носит вещей и обуви так же бережно, как я. «Я много лет пиджак ношу…» и все кажется, что с иголочки. Но всему наступает конец. Однажды в районе позвоночника ткань начала сквозить. Я это почувствовал в Нижнем, когда мороз стал поддавать весьма ощутимые щелчки.
Потом это вручение американского «Оскара» – оно кого хочешь выведет из себя! Меня даже не то удивило, как бездарно они говорят на своем английском, а как все в этой штуке в один ряд сидят. Изощряясь друг перед другом, поблескивая лацканами и пощелкивая отбеленными зубами. С того-то момента, как показали это вручение, во мне мысль одна и засела: заиметь бы и самому такую штуку – ни для какой такой цели конкретно, а так, для собственного спокойствия. Пусть висит – глядишь, своего часа дождется. Мысль-то засела, но и калькуляция не давала покоя: во сколько этот смокинг мне станет? Можно на какую-нибудь премию положиться, левый заработок, но эти непредвиденные доходы уже размещены и распределены вперед. (Так, дверь на машине отрехтовать нужно – один дурак раскурочил.) А к смокингу еще и две рубашки требуются, и бабочка особая, и отделочная ткань под лацканы, которой у нас почему-то не водится. Хорошо, об этом моя жена позаботилась – в Париже весной приобрела, а племянница привезла из Германии бабочку. Дело оставалось за малым.
Наконец случай представился – и даже не один, а два. Мне в новой картине на Вальпургиевой ночи обязательно в смокинге появиться нужно – так режиссер приказал. И в Канны надо съездить по случаю показа «Луна-парка» – там без него на пушечный выстрел ни к чему не подпустят. Тут и вызвалась наша молодая продюсер (она теперь все дела наши делает – и по театру, и по кино) за две недели пошить смокинг. Пришла к нам в галстучке и с блокнотиком, оглушив комнату звонким, только ей свойственным канареечным смехом. Посыпались вопросы: в каком стиле? – конечно, в классическом; у какого модельера? – конечно, у самого модного, сами знаете у кого. Я только на две примерки сходил, и вскорости – как по взмаху волшебной палочки – смокинг сидел на мне не хуже, чем на Бельмондо. Чудеса да и только. В жизни появился смысл, рукава показались крыльями и вскорости наш десант высадился в Каннах. Десант – это три артиста: Егорова, Гутин и я.
Паша Лунгин сразу же сообщил, что я в номинации, но приз могут не дать – такие они гады. В гостинице предложили пользоваться мини-баром, уточнив, что участникам фестиваля это бесплатно. Я, как старый, умудренный ворон, понял, что тут подвох. Нашим потом счетик выставили… К моей радости, меня нашли Люда Максакова с мужем. Для них этот фестиваль – праздник, они могут фильмы смотреть, а мы – с одной пресс-конференции на другую. Я выработал такое правило: побольше помалкивать и ослепительно улыбаться. В точности как они. Одна журналистка спросила то, чего я больше всего ждал: «Где вы научились так носить смокинг? Я ни на одном артисте не видела такой вштопоренности, выправки…»
Странное сейчас ощущение: когда исполняются твои заветные желания – сшить смокинг, прошвырнуться по набережной Круазет, – то больше не испытываешь по этому поводу никаких эмоций. Как будто так и должно было случиться. На все просьбы рассказать о Каннском фестивале отвечаю так: знаете, а фестиваля-то я и не видел.
По приезде домой поместил смокинг в специальный чехол. Эта мера предосторожности вызвана тем, что собачья шерсть проникает в шкаф даже сквозь стены. Сколько он там провисит – чего загадывать.
Май, 30 – июнь, 4
Контрабас и Флейта
Контрабасовая среда [120]: три больших футляра с человеческий рост (их можно передвигать по сцене) – для больших контрабасов, и один поменьше – будто для дамского или детского. Из этих футляров можно составить лабиринт, чтоб по нему метался Минотавр, – я уже это представил. Метался в поисках собеседника: «Как глубоко жаль, что в нашем городе совершенно перевелись люди, которые бы умели и любили вести умную и интересную беседу…» Футляры будут превращаться в цирюльню, ресторанчик, помещение для спиритического сеанса, игорный дом, но в какой-то момент, когда двери захлопнутся, человек почувствует себя замурованным в стене.
У Кочергина среда всегда обживается чем-нибудь интересным: батареями, сетями, листами ватмана. В «Годунове» (я помню этот макет) – веревками, которые тянулись к колоколам, и еще привязанной к ним дохлой вороной. В «Кроткой» – зеркалом, в отражении которого возникала икона и петербургская улица. В один момент я увидел в этом зеркале Кочергина, что-то мастерившего из обломков фанеры. За ним всегда шлейф петербургских подворотен, которые он знает как никто. Я представляю, как из водосточного люка поднимется какой-нибудь гоголевский чиновник, чтобы его поприветствовать. И скажет не что-нибудь грозное, вроде: «Наконец я тебя, того, поймал за воротник!» – а скорее всего, ничего не скажет, только почтительно снимет шляпу.
Я всегда завидовал художникам – за то, что у них есть мастерские и макетные. Сколько всевозможной всячины здесь можно хранить – покрышек, патефонов, рамок, сапог. Все это когда-нибудь появится на сцене, но ничего не захламит, не забытовит. Макет Боровского или Кочергина – всегда бессловесная притча, идеальный застывший мир, который артист своим появлением может только нарушить.
Все начинается с появления двойника. Как при рождении могли перепутать меня, так и здесь: мой ипохондрик спутал на похоронах имя покойника. Это очень известный рассказ у Чехова, когда оратора просят произнести торжественную похоронную речь [121]. Говорить он может в любом состоянии – спросонок, натощак, пьяный, в горячке. Получил странное прозвище Контрабас. Произносит свою речь до тех пор, пока не заметит ее предмет, стоящим возле памятника живым и невредимым.
– Послушай, он жив!
– Кто жив?
– Да Прокофий Осипыч!
– Он и не умирал! Умер Кирилл Иванович!
Так, вроде из ничего, появляется на свет двойник – как Вильям Вильсон у Эдгара По.
По доброте душевной предлагаю ему угол в своей комнате: «Я плачу за нее двенадцать рублей, а если вместе жить будем, то по шести придется». Совместное жилье на первый взгляд имеет много прелестей и удобств: есть с кем поговорить и все пополам: чай, сахар, плата прислуге. Разногласия возникают с того момента, как Флейта (так зовут моего двойника) появляется с чемоданчиком. Один каждое утро чистит зубы и мылится глицериновым мылом; другой морщится, когда слышит шуршание зубной щетки и видит намыленную физиономию. Один спит спокойно и с огнем, другой любит холод и бродит как лунатик. Один читает Тургенева, другой вообще не читает. От споров друг с другом начинают трястись в лихорадке: Контрабас зарабатывает на хлеб, устроившись магнетизером и парикмахером; Флейта обыгрывает своего напарника в пикет и живет за его счет. От несправедливости и разорения Контрабас впадает в беспамятство и вызывает Флейту на дуэль: «Вы смеете называть меня помешанным? Вы, который преследует меня, не отпуская ни на шаг?» Двойник умышленно стреляет в воздух, нанося тем самым еще большее оскорбление. «Никто даже не желает со мной драться! Никому не нужна моя жизнь! Я не могу переделать мир!..»
От этого открытия моего героя посещает мысль соорудить футляр – ему кажется, он изолирует его от суетного и лживого мира. Здесь он будет счастлив и наконец избавится от преследователя. В постройке футляра нет никаких трудностей – ведь Контрабас был когда-то отменным гробовщиком. Он обобьет стены остатками лоскутного сукна, перенесет сюда лохань и свечу – больше ничего ему от этой жизни не требуется. Но как только он заснет, услышит стук молотка – это Флейта начнет строительство своего футляра… Здесь же, по соседству.