Но самым удивительным стало то, что год назад Пустой вовсе перестал продавать глинки с пойлом. Нет, пойло он еще делал, но цену загнул на глинки такую, что тут же случилось несколько серьезных драк и даже чуть не дошло до смертоубийства, – и дошло бы, не появись возле мастерской нового заведения, которое тот же Пустой окрестил трактиром. Заправлять в нем стал Хантик, бывший и нынешний алтарщик деревни и одновременно один из каменщиков Пустого, который умудрился не спиться за два года стройки, но владел трактиром, скорее всего, все тот же Пустой. Хантик обновил старый алтарь и стал подавать еду, пойло, пусть и пожиже, чем раньше Пустой, зато по той же цене, а сверх того затеял варить горькую настойку, что вскоре вся округа стала прозывать пивом. А Пустой сосредоточился на железках.
Железки тащила к Пустому вся округа. Все, что выковыривалось там же, где недавно выкапывались камни, теперь неслось в мастерскую. Сначала на приемке сидел сам Пустой, потом стал выходить только по особой нужде, и принимать железо навострился сопливый белобрысый мальчишка Филя, которого Пустой нашел на помойке и приставил к делу, как приставлял каждого, кто был способен думать не только об очередном глотке горячительного. К тому времени как Коркин попал в оборот со старостой, Пустой уже давно стал чем-то вроде той же Стылой Мороси или базы светлых, потому как объяснить его существования никто не мог, а не говорить о нем и подавно.
Но и это было еще не все. Во-первых, Пустой начал чеканить монету, которая вскоре пошла в оборот и в окрестных, и даже в дальних деревнях. Монета чеканилась из какого-то, как понял Коркин, технического серебра с добавлением меди, или меди с добавлением серебра, или олова с добавлением меди, лес его знает, кто-то говорил, что и вовсе из какого-то барахла. Коркин в глаза не видел серебра, а медь представлял только в виде медного блюда, на котором теперь обедал староста, лопнуть ему скорее, чем насытиться. Выглядела монета как желтоватый кругляшок с немудрящим узором и дыркой, чтобы нанизать ее на шнур. Безделушка, одним словом, но эта самая безделушка очень скоро поднялась в цене. Дошло до того, что серые полустертые кругляшки, которые были в ходу до того, стремительно подешевели, и даже староста из Квашенки утратил к ним всякий интерес. Зато за монету Пустого можно было упиться в трактире Хантика, или купить у него глинку с пойлом, или наполнить бутыль пивом, или же отправиться к самому Пустому и побаловать себя настоящим пойлом, а также нагрузить подводу жестяными мисками, фляжками и чашками, которые тот же Пустой начал лепить, варить или, как таинственно намекал Филя, давить в дальних комнатах мастерской.
Во-вторых, Пустой продолжал принимать всевозможные железки и другие мудреные штуки, которых все еще хватало в развалинах, особенно в дальних, что находились уж вовсе на окраине самой Стылой Мороси, а то и внутри ее.
В-третьих, Пустой начал чинить всякие устройства, которые хранились по избам не только без надежды их когда-нибудь поправить, но зачастую и понять их предназначение. Так старые, ржавые ружья немногих владельцев, если еще раньше не были проданы тому же Пустому, вновь начали стрелять, хотя каждый патрон у того же Пустого стоил дороже отборной и дорогущей глинки. У тачек появлялись колеса, у колодцев – вороты, вновь через десятилетия застучали швейные машинки, у одного из купцов даже завелась и затарахтела какая-то странная двухколесная машина, после чего к имени Пустой прочно добавилось не вполне понятное, но почтительное звание Механик. А уж когда Пустой сговорился со светлыми, бросил с базы провод и осветил единственную поселковую улицу настоящими лампами, его стали числить чуть ли не живым богом. Еще бы, даже светлые обращались порой к нему за помощью и подкидывали умельцу кое-что из старой отслужившей техники. Не просто так, конечно.
В-четвертых, о чем как раз и поведал Коркину кудрявый Тошка, Пустой слушал рассказы стариков. Одно условие ставил – чтобы старик, которого к нему ведут для разговора, не выжил из ума, то есть не только что-то помнил из былых лет, но и мог внятно изложить собственные воспоминания. За каждого такого старика Пустой обещал платить по двадцать монет. И платил – так же, как и платил по десять монет всякому, что разузнает хоть что-то интересное для Пустого. Другой вопрос, что стариков было мало, так как умирали в трудные годы в первую очередь именно старики, а те, что дожили до встречи с механиком, чаще всего ничего не помнили, хотя и пытались что-то придумать, чтобы заинтересовать Пустого. Но обмануть его было невозможно: он тут же выставлял прочь всякого фантазера.
Вот об этом и думал Коркин, пока стоял у входа в мастерскую и держал за плечо отшельника. Тот вроде и не собирался никуда уходить, но словно трепыхался в руке Коркина, даже когда опустился отдохнуть на камень. На самом деле отдыхать следовало Коркину. Мало того что он не меньше сотни раз повторил: «Старик, пошли к Пустому, он тебя накормит и мне денег даст», мало того что собственноручно надел на того валенки, когда старик наконец лениво кивнул – мол, пойду, а то ведь не отстанешь, – так еще и тащил старика на себе. Тот же, лесная гниль, через каждые сто шагов пешком говорил: «Отлить мне на тебя, Коркин, не пойду ногами дальше». Так или иначе, но теперь Коркин стоял у входа в мастерскую и думал, что, кроме того что следует взять с Пустого два раза по двадцать монет, так надо бы добавить к расчету и десять монет за то, что Коркин нашел что-то интересное. И то сказать: где еще взять старика, который не только может связать несколько слов, но еще имеет два лица? Смотришь на него – вроде обычный человек – седой, в морщинах, дед дедом, вроде Сишека, только трезвый, бросишь взгляд, когда он капюшон на лоб тянет, – а он уже вроде и другой. Лоб выдается вперед, глаза разбегаются, скулы темнеют, подбородок вострится. Нет, по-любому выходило, что Коркин тащил к Пустому одного отшельника, а привел двух. Пустой справедливый. Страшный, но справедливый. Ни разу Коркина не обманул – ни когда за камни платил, ни когда заказывал у него для своих работников десять пар валенок по осени, ни когда нанимал Коркина выкапывать подвал или красить стены. И теперь не должен был обмануть.
– Орда! – заорал Филя через миг после того, как на крыше мастерской что-то зазвенело, а затем завыла сирена. – Орда!
Мальчишка выскочил на улицу и начал судорожно опускать ворота, вытягивая тяжелую цепь.
– Где орда-то? – обернулся Коркин, но ни дыма на горизонте, ни темной тучи убийц и грабителей не разглядел.
– Дурак! – захрипел Филя. – Она по кромке идет! Твоей деревни уже нет! Помогай же, дурень! Лебедка-то сломалась!
04
Откуда только прыть у отшельника взялась – мигом проскочил под воротами. И ящер не заставил себя уговаривать: за ним же последовал. Зато Коркин не подкачал – пыхтел с Филей на равных, опускал сначала внешние ворота, потом внутренние, потом решетку, потом помогал затычку выбить, что перекрывала ларь с песком. Только когда зашуршал песочек, засыпая пространство между воротинами, да легли на место засовы, уперлись в выдолбленные гнезда козелки, понесся Филя наверх, к подъемнику, возле которого Ройнаг потом обливался, поднимал страдальцев – тех, кто добежать успел до мастерской. На смотровом помосте у вышки, по которой не так давно Филя стучал ломом, уже стояли Пустой и двое светлых, а возле Ройнага, накручивая ворот, пыхтел Хантик – как он только всякий раз умудрялся первым добегать до мастерской? Сирена всего-то гудела до того пару раз, для проверки, как говорил Пустой, но пока никто не опередил Хантика, который еще и обижался на механика – скрипел, что проверок и шуток не понимает. Конечно, трактир поближе прочих халуп к воротам торчал, так ведь и на весь Поселок один Хантик отличался не только резвостью, но и хромотой.
Филя подскочил к ограде, нырнул под жестяную крышу, высунулся в бойницу и сразу забыл и об испуганной роже Ройнага, и о напрягшихся скулах Пустого. Поселка, а вместе с ним и прежней жизни белоголового мальчишки больше не было. Висели, вопя от ужаса и торопя Ройнага, на веревке подъемника еще двое сборщиков, но никто, кроме них, не бежал к мастерской от домов, от лавок, от трактира. Орда числом в несколько тысяч конных выкатилась из-за перелеска и не только заполонила улицу, но неслась уже и к мастерской, и к базе светлых, словно собиралась взять ее штурмом. Крайние дома пылали, в трактире рубили двери, растаскивались по бревнышку и остальные постройки. Ордынцы выволакивали на улицу жителей, мужчин убивали тут же, а на женщин наваливались кучами. Окаменев, Филя уставился на кровь, на грабеж, на зверства и, только когда захлебнулась накачанная Ройнагом сирена, понял, что уже несколько минут сам надрывно орет. Осекся мальчишка, захрипел, закашлялся, захлебнулся слезами и ненавистью, скорчился в комок под стеной, и только тогда до мастерской донеслись и истошные крики селян, и вопли ордынцев, и треск разгорающихся пожаров.