Вот тут-то и подперла Коркина нежитуха под самое горло. В прошлом году с дома сотня была, но так и бабка, что пригрела когда-то Коркина, уж год как умерла. Умерла и умерла, плата шла не с дыма, а с носа, было сто, стало пятьдесят – не оттого ли деревенские детей попусту не плодили, сосчитывали сначала? Попробуй-ка эти пятьдесят заработай. Бабка хоть врачевала да огородничала, все монетка катилась, а теперь что? Нет, заупрямился староста, – плати сто! Ты, мол, бога не почитаешь, к алтарю ни разу не то что не приложился – во двор даже не заглянул! Ни монетки от тебя приходская казна не увидела. Да еще и вонь от твоего сарая по всей деревне. Так что плати полной мерой. Пятьдесят за себя, пятьдесят – за мерзость. И на Рука, который знай себе хвостом стенку подпирал да посвистывал, палец наставил. Коркин, конечно, возмутился поначалу: мало ли у кого какие боги? Да и вонь его восемь лет нюхали, не мешало никому – или насморк залечили? И почему мерзость? И с какой стати за скотину платить? Косой за древесного кота не платит, Тошка кудрявый за двух собак не платит, Толстун щербатый за лошадь – и то не платит, а Коркин должен платить? Должен, уперся староста. Ты там веруй в кого хочешь, а живешь в единоверческой деревне – будь добр стучись лбом, куда велено. И не указывай людям, что лечить и что нюхать! Будешь и дальше вонять – и монета тебя не спасет. А пока плати за мерзость бесполезную. Древесный кот всю деревню от крыс пасет, собаки охрану несут, а лошадь Толстуна для общины сено с дальних покосов тягает. Только от мерзости твоей никакого толка нет. Плати, Коркин, а то вылетишь из деревни, как и пришел в нее.
Ушел староста, даже слушать не стал, что там Коркин ему бормотал насчет веры да насчет Рука. И что было говорить? Неужели слова собственной матери старосте пересказывать о том, что внутри у человека должно обретаться, что снаружи? Или за ящера спорить? Рук, конечно, сторожил лучше, чем глупые Тошкины пустобрехи, и крыс ловил так, что древесному коту и не снилось: неспроста тот усатую морду каждое утро под плетень совал – за давлеными крысами приходил к Руку, – а все одно старосту не переспоришь.
И все-таки не хотелось Коркину вылетать из деревни. И годов уж подстукивало под тридцать, и лететь было некуда. Со степи все чаще тянулись дымы, хорошо, хоть смертью пока не пахло, четыре больших села и десяток деревень держали наделы к востоку от прилесья, но в них и без Коркина пришлых нудило сверх мочи. По кромке же уходить было совсем глупо. На юге в часе хода начиналась Мокрень непролазная и ядовитая, огибать ее – себе дороже, пару недель в чахоточном тумане брести до ближайшего села. По степи и вовсе месяц тащиться. А в селе-то том самое что ни на есть гнездо ватажников и стояло. На севере – рукой подать Поселок диковинными лампами по ночам отсвечивал, так там еще избу поставить надо, обжиться, да разве даст староста обжиться: и там найдет, не отстанет, пока долга не вытребует. К тому же за Поселком торчали какие-то сверкающие металлом коробки, которые староста называл базой и людей из которых боялись даже ватажники. За базой же лес избывал и начиналась Гарь – обугленные развалины, пепел, пыль и камни до горизонта. Так что куда ни двинешься – в пекло попадешь. Конечно, оставались еще деревушки и заимки в самом лесу, но народ в них селился угрюмый, а порой и страшный, и днем-то разговаривать с такими охоты недоставало, говоришь, а сам глаз в сторону косишь, а уж ложиться спать, зная, что за страсть по соседству обретается… Видел бы староста, кто иной раз огородами к Коркину за войлоком выбредает, вовсе от побора отказался бы, брюхо проткнул бы скорняку – на том и успокоился. Нет, в лесу боязно было скрываться. Да и что там лесу наросло между Мокренью болотной и сухой Гарью? Заблудиться, конечно, можно, ну так это Коркину заблудиться труда не составит, а ватажники старостовы откуда хочешь за ноги вытянут.
Леса Коркин не любил, пусть даже и глубины-то тот имел всего в день-два пути. За ним лежала полосой какая-то черная пашня вроде той же Гари, за нею стоял железный забор или столбы, а за ними раскинулась Стылая Морось. Сырая и поганая, одним краем Мокрень под себя тянула, другим Гарь поперек резала. Сам Коркин в тех краях не бывал – байками от охотников кормился, которые ему шкуры на выделку сдавали, так у него от одних тех разговоров недержание делалось. Нет, лес был не для него. Вот и ходил Коркин от дома к сарайке, от сарайки к дому, затылок чесал.
Полмесяца прошло, долговой шест уж и почки выкинул, а работы как не было, так и не прибыло. Лето только подкатывало – какая по весне работа? В лес надо было идти. Через «не могу» и поперек «страшно». Скотину по осени бьют, сапоги валяные тоже к осени метят – как еще мог Коркин заработать, как не в лесу? К тому же была у него в голове одна задумка, с осени она теплилась. Так что копье в руки, лук на плечо, ружье за спину – и в лес. Вот и пошел. Ладно бы в первый раз. Не считая осенней прогулки, четыре раза уже ходил за последние полмесяца – чуть не обделался пару раз, а все толку не добился. В пятый пошел. Хорошо еще, опять хватило ума пройти по деревне затемно, а то бы на три дня хохоту стояло. Коркин, мокрый нос, глаза в кучку, пошел в лес со зверьем на случку. Если бы еще кто вызнал, что не на зверя охотиться пошел Коркин и не железки из-под камней тянуть, а старика выцеливать, что по осени сам к нему из лесу приходил валенки покупать, так и вовсе б дураком записали. А староста точно б ружье отнял, с него станется: все под себя гребет.
Ладно, идти – значит, идти. Оттоптал три мили прилеска, миновал дальний покос – вот он и лес. Маленький, в два дня пути вглубь, полдня поперек, а все одно небо застит. Встал Коркин у кромки и башку чесать начал, а ящер свистеть и трещать принялся. Руку тоже лес не нравился, но еще больше ему не нравилась хозяйская немощь.
– Что, Рук? – посмотрел на ящера Коркин. – Надо идти.
– Фьюить, – ответил Рук.
– Уже четыре раза ходили, – напомнил Коркин. – А вдруг опять откажет?
– Фьюить, – опечалился Рук.
– Ничего, – приободрился Коркин и погладил висевшие на плече валенки. – Мы сегодня опять с гостинцем. К тому же что нам надо? Полдня его времени? Да, за монеты стараемся, а то как же! Так мы за эти монеты его на себе готовы до поселка тащить. А там-то и он свой расчет получит. Нет, конечно, можно было бы покопаться в развалинах, поискать какой-никакой добычи, даже сходить к пашне, но страшно.
– Фьюить, – не стал лукавить Рук.
– Мерзости там, говорят, много, – затосковал Коркин. – Не меньше, чем в Стылой Мороси. А я с мерзостью плохо лажу. Дух у меня прерывается от всякой мерзости, хорошо еще, домишко бабка наша с конька до нижнего венца напрочь от мерзости отмолила. Так что не пойдем мы копаться в развалины, Рук. Пустой из Поселка, конечно, хорошую монету за всякие железки из развалин отсыпает, но не впрок пойдет нам та монета. Да и уже все развалины перешебуршили поселковые. Нечего там искать. А монета нужна. Вот выгонит нас староста – куда пойдем? Небось для ватажников старается! В деревню решил пустить супостатов? Точно для них. Избу захотел нашу с тобой, Рук, им отдать. Нет у нас другого выхода – придется отшельника опять просить. Опять же валенки у нас…
Рук внимательно слушал и вглядывался в лесную тень, в которой начиналась тропка длиной в милю к логову отшельника.
– Мы же не виноваты, что Пустой не только железки, но и стариков привечает? – в который раз вздохнул Коркин. – Он же не ест их, в конце концов. – В этом скорняк был не совсем уверен, поэтому зябко поежился. – Ему ж только поговорить надо. А за отшельника он деньжат вволю отвалит. У того ж два лица – считай, за двоих можно стребовать. Так, Рук?
Ящер убедительно клацнул зубами.
– Вот… – Коркин все не решался войти в лес. – Все-таки хорошо, что мы никому не рассказали про отшельника. Староста давно бы его или монетой обложил, или вовсе ватажников натравил. У них это запросто: чуть что не так, лишний палец на руке или ухо не на месте – сразу клинок в живот и в яму. А у этого два лица – это ж не три уха? Считай, четыре?