– Коркин, я же не прошу, чтобы ты понимал с первого раза, но хотя бы с пятого должен. Пустой занят. Ты что, не видишь, что машина пришла? Она каждый день приходит, и Пустой ее каждый день чинит, так сегодня, считай, половину ходовой поменять надо! Работы если не на день, так до упора! Пока он с ней возится, бесполезно звать. Вот закончит – и выйдет. Жди. А если стоять не можешь, вон камешки и чурбачки в тенечке. Посиди. А если водички хочешь попить, вон труба торчит, покрути вентиль – водичка потечет. Чего непонятного?
– Мне бы механика, – с тоской пробормотал Коркин и, поправив ружье, тут же вновь ухватился за плечо старика. – Уйдет отшельник-то. Я его сюда половину дороги на себе нес. Не было у меня договора с ним, что ему ждать здесь придется.
– Коркин, – сморщил жалобную гримасу Филя, – так и у меня не было договора, чтобы тебя здесь ждать да Пустого для тебя удерживать. Посмотри, нет никого. Все знают, что Пустой принимает с утра. Восемь сборщиков с утра пришли, вот… – Филя махнул рукой на кучу железа за воротами. – Добычу принесли, очередь отстояли, найденное сдали, монету получили, теперь, – Филя ткнул пальцем в сторону трактира, – кто празднует, а кто уж по Поселку разбрелся. А ты пришел после полудня. Не принимает Пустой после полудня. Я только из-за того, что больно валенки ты, Коркин, хорошие валяешь, согласился передать ему о тебе. Он ясно сказал: надо ждать! Значит, надо ждать. Пустой говорит мало, но слово держит. Жди.
Замолчал Коркин, но в тенек да на пенек не пошел, за старика держаться продолжил. А тот как стоял, так и сел на камень, пальцы из-под то ли плаща, то ли одеяла вытащил, пощелкал ими, подозвал коркинского зверя и шею ему начесывать стал. А Коркин стоять продолжил, словно ему отлить на то, что его зверя чужой привечает. Зверь шею вытянул, ушки-лопушки прижал, глаза закатил и присвистывать начал. Ну точно как Сишек, когда хмель ему в голову уже ударил, а до ног еще не добрался. Только хвоста у Сишека нет да язык не ветвится. К тому же Сишек в штанах и не соображает ничего – ни когда трезвый, ни когда хмелем глаза зальет, а зверь умный: шею старику дал, а сам на мальчишку глазом косит, ни на секунду желтого зрачка не отвел, как приплелся вслед за Коркиным. Не доверяет белобрысому помощнику механика, точно не доверяет.
Засмотрелся Филя, как зверь шею тянет, и палец себе раскровенил отверткой, которой шпонку из оси вытолкать пытался. Выругался сквозь зубы, палец облизал и побежал наверх за перчатками. Увидит Пустой, что у Фили палец сбит, узнает, что без перчаток работал, – накажет. Руку не поднимет, слова лишнего не скажет, а работы какой-нибудь подвалит. В прошлый раз заставил дорожки по всему Поселку мести. А Поселок-то растет день ото дня – за сорок домов, да купеческие шатры, да трактир с алтарем, да четыре лавки, да торжище, да коновязь, да постоялый двор, да лекарская. Так два выходных дня и убил. Ладно бы чище после его метелки стало: Ройнаг-сборщик, что дозорным к Пустому нанялся, как специально пластики да жестянки за спиной мальчишки раскидывал. Намаялся тогда Филя. Правда, в прошлый раз он ветряк сжег… Так и лебедка почти тот же ветряк. Ветряк-то починен уже давно, а слава уборщика от Фили все еще не отлипла. Тот же трактирщик и алтарщик деревенский – Хантик – метлы у трактира расставит и трогать никому не велит, говорит, что придет Филя и сам своими ватажниками распорядится. Сборщики да охотники, конечно, в хохот. Пускай смеются – им всем кажется, что Пустой добряк, Пустой тихий, Пустой молчун. В глаза бы Пустому посмотрели, тогда и поговорили бы…
Нет, надо бы палец тряпицей примотать да в перчатку спрятать. Мелочи не хватает, чтобы Пустой холодный взгляд гневом налил, последние дни сам не свой ходит – зубы у него, что ли, болят, тут и сбитый палец в учете окажется. Впрочем, чего гадать – похоже, плакали и эти выходные: лебедку точно перебирать придется, провод мотать, изоляцию править, да и ветряк все еще не запущен, хотя сам Пустой с ним занимался, а уж если механик за что-то взялся… Вот бы он и лебедку в порядок привел! Да и стабилизатор бы сам отладил… Все в руках у Пустого оживает – порой Филя и сам головой крутит да шепчет про себя: «Колдун Пустой, точно колдун».
Взлетел Филя по шести лестничным маршам на крышу, подхватил перчатки, что оставил у ветряка, собрался уже вниз бежать, как заметил, что Ройнаг-дозорный на вышке спит. Пригрелся на весеннем солнце, ноги и руки свесил, трехстволку свою под голову приладил – и знай храпака давит. А ведь только вчера кудлатый шутник Филе тарелку к столу приклеил – даже Пустой заулыбался, когда его помощник собрался за добавкой. Нет, такого случая упускать было нельзя. Оглянулся Филя, поднял лом, которым с утра дыру для кабеля в крыше долбил, забрался на помост, подкрался к вышке, сваренной из стальных полос и обитой жестью от стрел или еще какой пакости, да и врезал от души по одной из четырех опор.
Как только Ройнаг с крыши не свалился? Ойкнул, заверещал, попытался поддернуть под себя сразу и ноги, и руки, видно, ударился обо что-то там наверху головой, потому как запустил такой ругани, что у Фили рот сам собой открылся, да вдруг замолчал дозорный, ойкнул и загремел, зазвенел рукоятью ручного насоса. Заквакал, зашелестел бурдюк сирены, а вслед за тем понесся над Поселком, над ближним прилеском, над базой, до которой и мили не будет, вой.
– Ты вовсе, что ли, спятил? – заорал снизу Филя. – Чего дудишь? Ройнаг! Посмотри на горизонт! Сигнала нет! Ни одного дыма! Все в порядке!
А чего было орать? Сам же на вышке стоял, сирену отлаживал, не слышно же там ничего. Поднял Филя лом и опять ударил по опоре. Хотел было уже еще раз вдарить, как появилась у поручней растрепанная голова Ройнага с выпученными глазами, в которых сна и на толику не осталось, а еще секундой позже Филя увидел и сам: на юге, там, где в трех милях за чахлым прилеском лежала коркинская деревня Квашенка, поднимались дымы. Пять, восемь, четырнадцать! Четырнадцать темных столбов – по числу домов – вспучивались над лесом. Филя еще раз взглянул на разинутый рот Ройнага и полетел вниз по лестнице с тем же самым криком:
– Орда!
03
Коркин так и не понял – он ли уговорил отшельника прийти к Пустому или Рук тому поспособствовал. Скорняк и по осени впервые побрел к старику из-за Рука. Отшельник купил валенки, поплелся огородами к лесу, ящер потрусил за ним вслед, а Коркин пошел за Руком. Не то чтобы Рук приносил Коркину в деревне какую-то пользу, разве только жался к хозяину зимними вечерами да скуку отсвистывал, но терять ящера ему не хотелось. Всего и осталось у него от дома, от матери – ружье с четырьмя патронами и Рук. Блюдо-то староста забрал еще в первый год за право пойти в приживалы к бабке-лекарке. Нет, имелось еще копье, лук-то пришлось мастерить уже на месте новый, но и копье Коркин делал сам еще в степи: правил старый шест, варил смолу да выбивал из обрывка ржавой жести наконечник, а ружье и Рук достались ему от матери. Вот и побрел он тогда за ящером, потому как знал: если зверю что в голову втемяшилось – не отговоришь, бесполезно. Точно так же миновал последний покос да, холодея от ужаса, нырнул под полог страшного леса. Еще целую милю прыгал с камня на камень или нагибался, чтобы пробраться под упавшими стволами или полуразрушенными сводами. Уже на месте старик угостил гостей вяленым птичьим мясом, отсыпал в туесок из коры грязной соли да помахал рукой на прощание, поблагодарив за проводы. И Рук, который только что явно собирался остаться в убогом, устроенном в подвале рассыпавшегося дома логове, побежал как ни в чем не бывало домой.
Коркин больше и не вспомнил бы про отшельника, пока тот не придет к нему за следующей парой валенок, но тут случился тот самый разговор со старостой, после которого жизнь скорняка натянулась, как крысиная шкурка на пяльцах. Неделю Коркин ходил пришибленным, словно по нему пробежалось стадо коров, а потом вспомнил новость от Тошки кудрявого о Пустом.