Помню, я сказал им навстречу: «Служба крови».
Верно, они пришли брать на исследование мою кровь. Обе сели: одна — спустив ноги по левую сторону кровати, другая по правую. Которая покрупней взяла из ящика шприц.
— Протяните палец. Нет, этот.
Укол довольно болезненный. Потом ваша кровь взбегает в стеклянном столбике и вы удивляетесь, что она так ярка. Потом ватка, потом стеклышко, потом ваша кровь в виде пятна, потом девушка дует в трубку.
Вы острите. Обе девушки молчат. Вы хорошо острите. «Служба крови», например, это хорошо. Нет, они молчат.
Они видят ужасное существо с гноящимися глазами, с руками в шелушащейся коже; вы были смертник — они это знают. Упруго встав, они идут к другой кровати, а вы вздыхаете и вот-вот заплачете.
Одна из сестер была злая, резко-подвижная; кажется, она была в очках, или такие нечеловеческие, не тихо горящие были у нее глаза.
Она, не стесняясь, не думая о том, что мне стыдно и больно, поворачивала меня, чтобы удобней ей было ставить мне банки.
Она входила в палату, неся готовый для укола шприц. И другие сестры делали похоже, но у нее это получалось как-то по-злому многозначительно.
Сегодня бросил курить. (Первый раз когда бросил, то не курил пять лет.)
Вот я и не знаю, что это. Тогда меня повезли в больницу, чтобы разрезать мне живот и достать что-то из меня или что-то из меня выпустить.
Иногда мне кажется, что там было хорошо, в больнице. Иногда какая-то непонятная мне печать появляется на окнах, стенах, закрытых мне далях. Я думаю, что это зов куда-то, — подумав так, я тут же думаю: нет, это воспоминание… А вернее всего, оставшиеся в теле крупицы наркоза.
Сразу же я начинаю вдруг думать, что это именно больница.
Я давно не бывал пьян. Сейчас изредка бываю — все же пьян, как когда-то…
Иногда я и курю.
Вероятней всего, я себя убиваю.
Рядом со мною, держась у ноги, бежал огромный черный волк. Это видение, появившись, в первое мгновение как бы и испугало меня, — однако тут же стало только источником чувства интереса, — как это происходит и со всеми видениями белой горячки: сперва испуг, затем ошеломляющий интерес, во что же превратится данное видение.
Волк, почти сливаясь с темнотой коридора, бежал некоторое время, как я уже сказал, у ноги, потом, посмотрев на меня, безусловно, с преданностью, снизу, по-собачьи, — правда, у этой собаки глаза были жгуче светящиеся синим, — вдруг исчез, совсем уж слившись с мраком и быв некоторое мгновенье черной рябью.
Он, пока я лежал на перевязочном столе, осматривал мою рану, приблизив свое молодое розовое лицо в очках, за которыми отчетливо виднелись две клюквы глаз, — к моему боку.
Так как я лежал навзничь, то раны я не видел, кроме того, было бы и страшно посмотреть на нее…
Скрип и чистота его халата; бросавшиеся то в одну, то в другую сторону, то вдруг останавливавшиеся на середине два, цвета клюквы, кружочка… не то трубы, не то мечи, как это всегда бывает.
Машина «скорой помощи» — один из подъемных, здоровых, заражающих энергией видов города. Для наблюдателя, конечно, а не для того, к кому она едет.
В самом деле, этот полет сквозь зеленую улицу, великолепно видимый всем… Этот хвост звука, развевающийся, почти прямо летящий за ним… Этот розово-молочный фонарь на лбу машины… Эта маленькая колесница, проносящаяся мимо тебя, в которой сидят люди в фуражках — в этот момент одни из важнейших людей в городе. Сейчас они выйдут из нее, как будто даже бряцая чем-то…
Может быть, выйдет маленькая старая женщина с буклями по обе стороны круглого, розового лица… Стайка людей расступится, и она в облаке эфира наклонится над комком из одежды, большой подошвы, лба и какой-то алой грозди. Потом она мановением руки, на которой блеснет колбаска обручального кольца, подзовет двух больших мужчин, брюнетов, не то матросов, не то тореадоров, и они положат комок на носилки, которые так живо напоминают гамак, звездную ночь…
9 февраля
Видел Грету Гарбо в «Даме с камелиями» [260]. Она играет очень хорошо, играет физиологически правдиво и, вместе с тем, не пугая и не отталкивая, именно безнадежно больную чахоткой.
Не хватает мне еще обсуждать Грету Гарбо! А почему бы нет? Чем она меньше тех, кто в «Комеди Франсез»? Или наших?
Не славянка ли она — поскольку появилась в Австрии? Лицо, скорее, славянское, чем саксонское. Гарбо — не от горбатых ли?
Ну, ладно, довольно. Пребывать мне в тех районах, где вчерашнее кино, тревожно-приятно — это владения Александрова, пенициллин, операции!
Я безусловно болен болезнью мозгового центра, имеющего отношение к писанию фразы. Иногда мне кажется почти зрительно, что вся написанная мною или кем-либо другим (то есть читаемая мною) колодка фраз шатается, зыблется, как желе. Когда иногда пишу стихами, этого нет. Дело в том, очевидно, что четверостишье и вообще стих — это уже рисунок, а мне как раз обычно хочется не только писать, а еще и рисовать рукопись. Отношение человека к письму живет в мозгу очень давно, это так же древне, как страх, мания преследования, мания сжигания, величия. И поэтому душевное заболевание может легко связаться именно с письмом.
17 февраля, воскресенье
На днях бросил курить. Однако мертвецки пью. Посмотрим, чем кончится это.
Выберусь ли?
Плохо дело.
Вчера вечером телеграмма из «Мультфильма» о том, чтобы прийти получить деньги по договору на «Три толстяка»; сегодня письмо от образцовского театра подумать о постановке «Трех толстяков» в их театре.
Подумать, сколько лет они стоят, так сказать, в повестке дня нашего искусства.
Я писал их совсем юным — то в маленькой комнате при типографии «Гудка», где жил с таким же юным Ильфом, то у Катаева в узкой комнате на Мыльниковом, то в «Гудке» в промежутках между фельетонами. В комнате при типографии, которая была крохотная — один пол! — я и писал, лежа на полу… Я писал, пользуясь типографским рулоном — несколько, правда, отощавшим, но все же целым бочонком бумаги. Он накатывался на меня, я придерживал его рукой… Другой рукой писал.
Это было весело, и тем, что мне весело, я делился с веселым Ильфом.
Однажды Ильф разбудил меня среди ночи стонами. Он жаловался на очень сильные, необычные боли в животе. Стало понятно, что нужно раздобыть доктора. Где его раздобыть? Была ночь, молодость, неумелость. Я решил, что выйду на улицу и пойду, ища врача по вывескам.
Я вышел. Никитская, Никитские ворота. Вот темный, похожий на уходящий вдаль поезд, Тверской бульвар… Впрочем, не темно, нет! Август, ночь августа, еще полной грудью вздыхают деревья — все прекрасно вокруг, прекрасно! Тут-тук, тук-тук — это я иду по бульвару… Тук-тук… Разом подняв с десяток ветвей, указывает мне путь дерево, все говорит мне о том, что я молод, здоров. Тук-тук, тук-тук… никто не встречается! Я один на свете! Я! Тук. — тук! Тук-тук… Врач! Вывеска — врач! Я — раз-два — на крыльцо; раз — звоню.
И только об одном я думаю — не о том, что больной ждет помощи, а о том, что сейчас я буду шутить…
На черной страде разъезжались ноги, низко летела ледяная крупа, я бежал против ветра — бежал, потому что против ветра меня гнал еще какой-то ветер.
Какая большая предстоит работа, какая большая занятость!
14 марта
Сегодня праздник святой Евдокии. День ясный, и молочница говорит, что это хорошее предзнаменование на весну.
Фигуры святых всегда подкупают той прелестью именно исторической и поэтической, которая окружает их. Так, у свирепого феодала была жена, как раз жалевшая народ. Она по ночам выходила из замка с корзиной хлеба и направлялась в крестьянские лачуги раздавать его. Однажды верный феодалу страж остановил ее.
«Ты что несешь?»
«Розы!» — ответила она.
Он откинул с корзины плат — и там действительно розы. Это рассказ о святой Елизавете.