Ей показалось, она узнала залы доадамитских султанов, описанные Примо Леви [15]в его переводе сочинений одержимого англичанина Уильяма Бекфорда, который в своем позорном затворничестве сочинил «Воспоминания о путешествии по монастырям Алькобака и Баталья» и куда более известную повесть «Ватек». [16]И теперь Мария слышала здешнюю гнетущую музыку, невидимый орган, и ее одиночество, ее неудовлетворенное желание всё нарастали.
Пока она шла, элементы орнамента двигались вместе с нею, и их извивы напоминали наркотические, летаргические движения восточной танцовщицы. Печальное величие ее окружения не казалось ей безвкусным, даже когда пришлось идти вброд по темной воде, и под ногами скользили угрюмые тени, что искали не то пищи, не то утешения, не то окончания собственной юдоли.
Мария обернулась. За нею двигалась очень худая фигура, вся в белом, будто нечто еще не рожденное, не вполне человеческое; она узнала прежнюю себя, прообраз, что так и не воплотился. Мария ускорила шаг – она не желала общества этой фигуры.
Теперь белесые ступни шествовали по узорчатым плиткам. Ничто в ее теле более не существовало осмысленно, кроме изящных ног. Они двигались плавно, хотя вокруг Марии уже сгущалась тяжесть, уже расходился по сторонам мрак, точь-в-точь как туман затягивает заболоченную поляну. Казалось, земля отодвигалась все дальше вниз, мрак угнетал все больше. И вот ничего уже не осталось – только две белые ступни, шагающие в никуда. Затем пропали и они, поглощенные непостижимостями сна.
Пробило полночь. Потом час. Два. Время, когда, по единодушному свидетельству врачей и военных, сопротивляемость человека минимальна.
Человек, назвавшийся Грейлингом, хотел выйти из кухни, но приблизился к окну, которое открыл час назад. И заметил шевеление в запущенном саду.
На насыпи, в зарослях крапивы и борщевика, стояла крупная лиса. Она смотрела на Грейлинга в упор: глаза ее блеснули золотисто-карим. Грейлинг не мог отвести взгляд. Он ощущал блистательное сознание животного, скрытую энергию неподвижности, пока лиса постигала сущность Грейлинга. Он понял: сам загнанный зверь, он выживал за счет уловок, обмана, а вот эта тварь за окном – вдруг пронеслось у него в голове, – она дико цельна и чиста.
Решив, что человек, этот бедняга, попавший в западню домов, нисколько ей не интересен, лиса двинулась дальше, изящно находя свой путь опушенными лапами. Только что была – и вот уже нет ее.
Грейлинг притворил окно и медленно двинулся в спальню, взбудораженный этой встречей с дикой природой.
Он заснул. Деревня словно вымерла. В Розовом доме, по причине его старости, и днем и ночью что-то поскрипывало. Но теперь скрипело иначе. Равномерно. Так скрипят ступеньки, по которым поднимается медлительный человек или раненое животное. Проснувшись, Грейлинг истолковал эти звуки по-другому: лестница скрипит под ногами мертвеца, решил он, и тот направляется к нему в комнату.
Скрип. Тишина. Опять скрип. Дверь спальни приоткрыта. Вот она распахнулась, проскрипев новую ноту. В проеме показалась фигура – еле различимая, почти светящаяся. Сомнамбулически продвигалась она к кровати. Женщина в серой сорочке или в саване. Глаза ее вспыхнули, когда она направила свой взор на скорчившегося мужчину.
– Джой! – вымолвил он. – Пожалуйста, уходи… Прошу тебя, Джой! – Голос его от ужаса срывался.
Фигура не отвечала. Горло ее было перерезано. От шеи по всему одеянию текла застывшая кровь.
Грейлинг оцепенел, глаза его вылезали из орбит; он смотрел на привидение, пока оно не начало растворяться в воздухе. Он уже думал, что вот-вот ослепнет. Но вскоре лишь кровавое пятно висело перед ним. Потом и оно пропало – замигало и угасло.
Остался лишь тошнотворный запах.
Грейлинг осторожно выбрался из кровати. Он был в одной футболке. Дрожа от ужаса, он босиком прокрался вниз по ступенькам той самой лестницы, по которой только что поднималось привидение. Двигался он неуклюже будто вместо ногу него копыта.
В кухне он включил освещение над газовой плитой и испуганно огляделся. Комната казалась неестественной, неприязненной, непригодной для жизни. Он опять выглянул наружу, в темноту. Лисы, конечно, не было и в помине.
– Проклятый дом. С привидениями, оказывается! – сказал Трейдинг вполголоса.
Из ящика кухонного стола он вынул матерчатый сверток, из свертка – бумажный пакетик, развернул его и насыпал белого порошка в левую ладонь. Порошок тут же втянул обеими ноздрями.
По всему телу разлилось тепло. Трейдинг помотал головой. Ему полегчало.
По дороге в постель он проверил входную дверь. Заперта на засов, как и полагается.
Церковные часы прозвенели единожды, чтобы весь христианский мир знал: уже пятнадцать минут третьего, утро четверга, и в мире все хорошо – по крайней мере для тех, кто сердцем чист.
III
Жизнь духа
Заря в этот день занялась так же, как и в любой другой. Сэма Азиза разбудил будильник. Сэм приподнялся, сел. Рядом, пытаясь не просыпаться, блаженно застонала во сне жена. Сэм вылез из постели: пора спуститься в магазин, отпереть дверь, чтобы успеть принять утренние газеты.
Он натянул халат и отвел занавеску в сторону, поглядеть, что там, за пожарной лестницей, творится на свете – во всяком случае, в неухоженном саду позади магазина. Мир в это утро, насколько хватало глаз, был белым.
Над низкой крышей паба «Медведь» тщилось взойти тучное алое солнце.
– Ох, боже мой, да это же заморозок! Рима, вставай! Что, наш паршивец, по-твоему, укрыл вчера фасоль? Если нет, конец ей: всю морозом побьет.
В полусне Рима сознавала, что ее сын, Сэмми-младший, этот «наш паршивец», не в силах запомнить, что надо укрывать на ночь нежные ростки фасоли, которые лишь чуть приподняли над землей головы, словно маленькие зеленые кобры. Но уже ничего не поделаешь, так что можно и не просыпаться. Она засиделась с вечера за полночь, все смотрела кинофильм по Пятому каналу. Ей нравились фильмы на Пятом канале: в них всегда много взрывов. А Риме нравились взрывы.
Хотя Сэм торопился отпереть магазин, он успел забежать в комнату – не комнату, а так, что-то вроде большого комода, – где спал сын. Разбудив его, Сэм тревожно потребовал отчета: не забыл ли отпрыск накануне вечером накрыть газетами ростки фасоли.
– Конечно, папа, – сонно вымолвил Сэмми-младший. – За кого ты меня принимаешь?
– Ах ты мой славный, мой хороший мальчик! – обрадовался Сэм и поцеловал его в щеку. – Ну спи, еще целый час можешь спать.
И сошел вниз, как раз когда к магазину подкатывал фургон «У.Г. Смит», развозивший прессу. В магазин ввалился всегдашний чернокожий водитель и, улыбаясь, плюхнул на прилавок кипу газет.
– Что, Сэм, сегодня ты у нас точно разбогатеешь, а? – подколол он владельца магазина и был таков. Вечно спешил.
Сэм постоял на тротуаре, глядя, как фургон удаляется к Ньюнэм-Кортней. Утренний воздух был чист, бодрил, наполнял надеждами, пусть на тротуаре и валялся мусор. В этот час так тихо, что Сэм расслышал слабый одиночный вскрик, тут же стихший: это из дома Родни и Джудит через дорогу.
– Да-а, новая жизнь, – едва слышно сказал Сэм Азиз сам себе. – Вот что нам всем нужно. Вот что нужно нашей деревне. Новая жизнь.
По улице между тем плелась старуха. Сэм видел, сколько усилий ей нужно, чтобы двигаться вперед. Обряженная в темное и старое шмотье, она походила на бесформенный мешок. Мешок этот балансировал на двух толстенных колоннах ног, которые старуха передвигала с огромным трудом. Взгляд ее был прикован к тротуару.
Поравнявшись с Сэмом, она подняла лысеющую седую голову и прохрипела:
– Доброго утра, мистер Азиз.
– И вам доброго, миссис Стоун, – ответил он.
И она с трудом проковыляла мимо. Сэма вдруг затопило счастьем. Он не мог бы выразить словами, почему. Улица снова опустела, только проехал велосипедист. Сэм смотрел на деревья вдоль тротуара, на свежую листву. Как все это было прекрасно! Кругом деревья. Здесь, в Хэмпден-Феррерс, почти как в лесу. Этот вид дарован ему, как блаженство.