До Йоко я часто бывал одинок. Ребенок, брошенный матерью, вырастает обреченным на одиночество. Вернувшись к Мими после Блэкпула, я снова скользнул в свой стерильный кокон. И постарался погрузиться в забвение. Вы называете это неприятием действительности, верно? Впрочем, дело не в словах. Мне необходимо было найти обезболивающее. Но я придумал кое-что получше: постарался ослепнуть. Носить очки я начал лет с десяти, хотя уверен, что зрение у меня село уже к пяти годам. Не сомневаюсь, что мной двигало подспудное желание затуманить слишком жестокую реальность. Позже я стыдился того, что я очкарик. На первых концертах «Битлз» я никогда не выходил в очках. Самое смешное, что сегодня на большинстве моих карикатур изображение сведено к носу и очкам. С роком это не слишком вяжется. Став постарше, я сдергивал очки, едва выходил за порог дома Мими, так что целые годы моей юности прошли в тумане — я буквально натыкался на предметы. Может, я и артистом-то стал потому, что у меня было свое видение действительности. Я ее сочинял. Все писатели — очкарики, и люди думают, что это из-за того, что они слишком много читают. Я убежден в обратном: благодаря тому что они ни шиша не видят, у них развивается способность к сочинительству.
Я мечтал стать писателем. Своими первыми художественными откровениями я обязан Льюису Кэрроллу, о котором уже упоминал. «Алиса в Стране чудес» — вне всякого сомнения, книга, оказавшая на меня наибольшее воздействие. Во мне возникла и пришла в движение целая вселенная, основанная на единственной вещи, способной принести мне облегчение, — перекройке реальности. В голове рождались истории про монстров и розовых кроликов. Я начал рисовать комиксы, которые прятал в потайных углах своей комнаты. На всякий случай — если Мими на них вдруг наткнется — я писал шифром. Мне не хотелось, чтобы она хоть что-нибудь поняла. И потом, она всегда неправильно толковала мои поступки. Однако охватывавшее меня безумие лишь отражало мое видение города, в котором мы жили, и не более того. Не знаю, может, это было связано с недавно окончившейся войной, но Ливерпуль кишмя кишел хромыми и беззубыми. Бедность бросалась в глаза, подчеркивая окружающее уродство. По ночам мне снились страшные сны, в которых меня со всех сторон окружали какие-то тени и фигуры уличных попрошаек. Мои воспоминания по большей части состоят из кошмаров…
Между тем мы жили во вполне приличном районе. Я рос мелким буржуа — в доме с крошечным садиком. С остальными битлами дело обстояло иначе. Они-то были настоящими пролетариями. Жуткие картины городской жизни я наблюдал вне дома. Дважды в год Мими устраивала торжественный выход. Я принаряжался. Меня не покидало ощущение, что жизнь вокруг бьет ключом. Мы шли на рождественское представление в «Эмпайр». Второй выход происходил летом. Чаще всего — в кино, на диснеевские мультики. Сегодня меня терзает вопрос: как мне удалось прожить столько лет с таким убогим количеством развлечений? Годы и годы смертельной скуки в саду, где сидишь и ждешь, когда захочется пописать, чтобы полить цветочки. Некоторые люди считали меня королем темперамента, но они очень удивились бы, если б узнали, что причиной всему послужило мое долгое вынужденное молчание. Я рос затворником. Целыми днями сидел, ничего не делая, созерцая собственное одиночество. Из этого одиночества я и родился. Кое-кто думает, что, для того чтобы стать артистом, надо читать, писать и наблюдать за окружающим миром. Ничего подобного. Мое воображение уходит корнями в ничто. Артисты рождаются из пустоты.
Возможно, я немного утрирую. В воспоминаниях детство часто видится нам пустыней. Но кое-какие гости к нам все-таки захаживали. У меня были двоюродные братья и сестры. Мы с ними веселились, я паясничал или, наоборот, умничал — в общем, старался как-то выделиться, чтобы показать, что я существую. С родственниками хотя бы не надо было отвечать на вопрос, которым меня пытали все мое детство: «А почему ты живешь с тетей?» Дня не проходило, чтобы кто-нибудь не задал мне этот идиотский вопрос. Что я мог ответить? Что моя мать слиняла, как последняя шлюха? Я не знал, что говорить, и потому молчал или отталкивал дурака, задавшего вопрос. Я еще не дрался, но, думаю, определенная склонность к агрессии появилась во мне именно тогда, из-за чрезмерного любопытства окружающих. Я не понимал, почему людям неймется, почему вечно находятся козлы, которых страшно волнует, что я живу без матери. Позже, в Ливерпуле и особенно в Гамбурге, я нередко ощущал агрессию со стороны других, и эту агрессию — эти слова и взгляды, которые дают понять, что ты не такой, как другие, — я ощущаю и сегодня, и она леденит мне кровь, как назревающее убийство.
Чувство, что я не такой, как другие, значило для меня очень много. Да, я был другой. Я быстро осознал, что я гений. Во мне имелась достаточная доля страдания, необходимая для формирования гения. Не думаю, что, став знаменитым, я изменился: скорее уж изменились другие. Просто целый мир вдруг понял, кто я такой.
Гениальность вначале проявлялась в видениях. Ведь все зависит от способа восприятия. И я стал Джоном в Стране Чудес. В стране, где я был Богом. Это породило во мне чувство всемогущества, и я не собирался его скрывать. Правда, никто не замечал произошедшей со мной перемены. Я-то думал, что она будет бросаться в глаза всем и каждому, но нет, я оставался невидимкой. Гениальность формируется как латентная болезнь. Она съедала меня изнутри, я это чувствовал, но, чтобы она проявилась, требовалось время. Иногда меня охватывал страх, что я схожу с ума. Лежа в постели, я порой шепотом сам себе рассказывал сказки и обливался слезами, не то от смеха, не то от рыданий. Слезы перемешали все мои чувства. Между ними не осталось никаких границ.
Мими все время повторяла, что я дурачок, и началось это еще в детском саду. Я даже куличики лепил сикось-накось. Наверное, я воровал соски или чужие полдники, потому что вскоре меня выгнали. Пришлось тетке подыскивать мне новую песочницу. Помню, что с самого раннего детства нам уже проедали плешь каким-то экзаменом, который ни в коем случае нельзя было провалить. Шестилетнего ребенка стращали тем, что у него будет не жизнь, а дерьмо. Большинство учителей тоже только и делали, что меня запугивали. Когда я подрос, стало еще хуже. Они все смотрели на меня как на идиота. Ну, может, не все, но почти все. В средней школе они надеялись, что я стану врачом или дантистом. Как будто я всю жизнь мечтал целыми днями ковыряться у людей во рту. Но для них это было высшее достижение в жизни. Оргазм профессионализма. Ну ладно, случись так, что я выучился бы на дантиста, я стал бы лучшим дантистом всех времен и народов. Я бы произвел революцию в деле производства мостов. Я собирал бы стадионы зрителей, которые смотрели бы, как я выдергиваю зуб. Я все равно стал бы великим, что бы ни произошло.
Если с чужими я мог выпендриваться, то дома я волну не гнал. Я хотел, чтобы меня любили. Я хотел, чтобы Мими думала, что я ее малютка Джон, и была счастлива. На меня давил груз всех тех жертв, что она приносила, воспитывая меня. Значит, от меня требовалась отдача. Я должен был любой ценой и в той же валюте вернуть ей ее доброту. Быть хорошим мальчиком. Я им и был, несомненно. Мои слабости — а их у меня хватало — были связаны с повышенной эмоциональностью. Я был ранимым ребенком. И сам боялся своей уязвимости. Отсюда и зацикленность на самом себе: я не хотел, чтобы меня еще раз бросили.
Я очень сблизился со своим дядей Джорджем. Он никогда не пытался вести себя со мной как отец, скорее стал мне старшим братом. Мими донимала меня строгостями, а он частенько вставал на мою сторону и служил мне защитой. Между нами установилось настоящее сообщничество. Мы вместе слушали радио, он давал мне пробовать спиртное и даже подарил губную гармошку. Он много путешествовал, много чего повидал, и это меня пленяло. Я очень его любил, да и сейчас люблю. Почему я о нем вспомнил? Потому что именно с ним связано окончание моего детства. Он умер скоропостижно, вот так, ни с того ни с сего. Его кончина стала первой в длинной череде трагических смертей, той череде, что превратила мою жизнь в передвижение по узкой тропе между горами трупов. Да, он умер внезапно, от кровоизлияния в печень. Он был дома, мы с ним разговаривали, я не очень четко помню, как это произошло, но помню, что буквально через несколько минут его не стало. Мими от горя голову потеряла, а я не знал, что делать. Никогда не думал, что она умеет плакать. Даже вообразить себе не мог, что у нее тоже есть сердце и это сердце может кровоточить. Через несколько часов я с одной из своих кузин ушел к себе в комнату. И мы там смеялись. Я до сих пор корю себя за этот смех. Отвратительный смех. Мы сами не знали, чему смеемся, но мы смеялись, как будто смерть ничего для нас не значила. Я был растерян, я не знал, что делать. Произошедшее казалось мне невозможным.