Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И вспоминаете о нем лишь тогда, когда оно уже никоим образом не может повлиять на судьбу вашего фильма. И все-таки интересуетесь: где оно, что с ним, появилось ли? Может быть, вы мне подскажете: на дне какой пропасти находят приют все непоявившиеся интервью? Почему мои интервьюеры, выйдя из моего кабинета, прямиком записываются в Иностранный легион?

Говорить о картине, которая еще не сделана, нелепо. На протяжении первых трех недель съемок я не общаюсь с журналистами. Этот период мне нужен, чтобы войти в ритм производственного процесса.

Что до картин, работа над которыми уже позади, то бесконечный анализ просто уничтожает их. Я не могу воспрепятствовать этому фильмоциду, но у меня нет ни малейшего желания участвовать в избиении моих детей. Мое нежелание распространяться о собственных произведениях объясняется очень просто: в мои цели никак не входит уменьшать их эмоциональное воздействие на публику.

Для меня принципиально не растратить ничего из запаса тех чувств и эмоций, каковым предстоит воплотиться в фильм. Я предпочитаю снимать его так же, как живу в своих грезах. В их чудесном таинственном мире.

Интервьюеры как археологи: и те, и другие тщатся найти следы вековой мудрости, запечатленные в камне. И приходят ко мне в надежде, что на них прольется дождь драгоценных камней. Мне никогда не приходило в голову анализировать свое творчество так, как это привыкли делать они.

Я не считаю себя интеллектуалом в общепринятом ныне смысле слова; ведь этот смысл имеет мало общего с интеллектом или интеллигентностью. Те, кто так себя называют, обычно нагоняют на меня скуку. Они — судьи и выносят приговоры другим. Я же просто люблю что-то делать. Как я это делаю, пусть судят окружающие. Давать сделанному определения, наклеивать на него ярлыки — не моя забота. Ведь на что наклеивают ярлыки? На багаж, на одежду.

Помню, на премьере «8 1/2» один интервьюер спросил меня: а что, может быть, именно в этом возрасте я имел первое половое сношение? Ну конечно, ответил я. Вопрос, глупость которого предусматривала адекватно глупый ответ. Он был принят всерьез, напечатан и с тех пор много раз перепечатывался. Меня и посейчас продолжают допрашивать по этому поводу. Похоже, мне так и не удастся рассчитаться с этой репликой раз и навсегда. И она будет преследовать меня до гробовой доски. Что ж, похоже, единственный способ покончить с этим недоразумением — это заявить: «Совершенно верно, «8 1/2» именно это и означает».

В Италии меня сделали предметом многих ученых штудий. Поначалу восторженное преклонение исследователей-энтузиастов не может не импонировать, но, спрашивается, как с ним жить дальше? Как не уронить свое достоинство в глазах людей, открыв рот вслушивающихся в каждое ваше слово? В конце концов это начинает утомлять. Посудите сами: все вокруг ждут, что вы, вы сами будете бесконечно давать одни и те же ответы на одни и те же вопросы. Это тяжелый груз. А разочаровывать людей не хочется.

Мне вовсе не хочется, чтобы количество слов, сказанных мною о том, что я сделал в кино, превысило сумму того, что я сделал. С какой стати мне слышать о себе: «Феллини — комментатор своих фильмов равнозначен Феллини-кинорежиссеру»?

Друзья знают, что преувеличить, расцветить, приукрасить что-либо — моя слабость. Некоторые даже считают, что я не пРочь солгать. А для меня очевидно одно: лучше всего я чувствую себя в мире моих фантазий.

Любой, кто, как я, обитает в таком мире, мире нескованного воображения, вынужден изо дня в день прилагать поистине нечеловеческие усилия, чтобы его правильно поняли в обыденной жизни. Мне никогда не удавалось обрести общий язык с буквалистами. Из меня получился бы никудышный свидетель в суде. Да и журналистом я был хуже не придумаешь. Мне казалось необходимым подать событие так, как я его видел, а это редко совпадало с более объективным взглядом на происшедшее. Мне хотелось, чтобы реально имевшее место сложилось в стройный рассказ, и я тут же выстраивал его. Самое интересное: я сам проникаюсь искренней верой в истинность того, что увидел, и меня не на шутку удивляет, когда я слышу, что другим случившееся запомнилось иначе.

Да и спустя время моя приукрашенная версия событий сохраняет реальность — пусть лишь для меня одного.

Меня обвиняют, что безудержнее всего моя фантазия в том, что я рассказываю о себе. Ну, уместно спросить: кому и распоряжаться моей жизнью, как не мне самому? И если я заново переживаю ее в словах, почему бы не поменять местами кое-какие детали, отчего рассказ только выиграет? Например, мне вменяют в вину, что я несколько раз совершенно по-разному излагал историю своей первой любви. Но она ведь заслуживала много большего! Я не считаю себя лжецом. Это всего-навсего вопрос точки зрения. Неотъемлемое право рассказчика — вдыхать в рассказ жизнь, расцвечивать его подробностями, расширять его рамки в зависимости от того, каким, по его мнению, должно выглядеть субъективное освещение происходившего. Этим я сплошь и рядом и занимаюсь — в жизни, как и в кино. Иногда всего лишь потому, что не помню, как было на самом деле.

Кино — мой способ рассказывать. Таких возможностей не может предоставить ни одно другое искусство. Быть творцом в кино лучше, нежели в живописи, ибо жизнь можно воссоздавать в движении, в рельефности, как под увеличительным стеклом, кристаллизуя ее подлинную сущность. С моей точки зрения, кино ближе, чем живопись, музыка или даже литература, к чуду зарождения жизни как таковой. По существу оно и является новой формой жизни, которой присущи собственный пульс развития, собственная многоплановость и многозначность, собственный диапазон понимания.

Творческий процесс у меня начинается с чувства, а не с идеи и уж тем более не с идеологии. Я — данник своего рассказа; рассказ жаждет быть поведанным, и мое дело — понять, куда он устремится.

Когда на каком-нибудь фестивале неотступные продюсеры буквально принуждают меня к общению с прессой, на меня обрушивается поток жалоб. Обрушивается даже тогда, когда я во всем иду ей навстречу. Форма пресс-конференции в принципе не устраивает журналистов. Каждый из них стремится провести со мной отдельную встречу. Сетуют на то, что с пресс-конференций корреспонденты всех изданий уносят в руках одни и те же ответы. А чем, кроме этого, могу я их вооружить? Тогда я вычеркиваю из жизни еще один день — день, в который, возможно, мне пришла бы в голову самая блестящая мысль. Но и эта жертва оказывается напрасной, ибо Интервьюеров из Ада не удовлетворить поистине ничем.

И что же мне доводится услышать в итоге? Может быть, «Благодарю вас, синьор Феллини»?

Как бы не так. Напротив, жалобы. «Каждому из нас, — канючат они, — вы изложили ваше мнение по-разному. Что же вы думаете на самом деле?» Они собираются вместе, сравнивают свои заметки. А чего они, спрашивается, ожидали? Того, что я стану раз за разом тянуть все ту же канитель, повторять одни и те же слова? Но если дело в этом, чем их не устраивала пресс-конференция?

Мне никогда не удается предугадать, чего хотят от меня интервьюеры. Интересно, а каково приходилось Граучо Марксу, от которого только и ждали чего-нибудь экстравагантного и остроумного? Не знаю, есть ли что-нибудь тяжелее, нежели необходимость общаться с незнакомыми людьми, ждущими, что вы скажете или сделаете что-то такое, о чем они смогут потом, захлебываясь, рассказывать друзьям и знакомым. Если вы не выдадите им искомый фунт мяса, они так и разойдутся с вытянутыми лицами. Временами мне кажется, что я должен накинуть картинный плащ и так уподобиться одному из персонажей своих фильмов. От одного этого ощущения становится неуютно. С незнакомыми я быстро становлюсь грубым и нетерпеливым. Мне не хочется, чтобы меня спрашивали, что я думаю о том-то и о том-то, чтобы из меня «вытягивали» мое мнение, чтобы меня подначивали или провоцировали на откровенность. И самое неуместное — когда кто-то ждет, что я стану распространяться о фильме, который собираюсь снять. В таких случаях я присутствую и одновременно отсутствую на встрече. Думаю о том, какие образы могли бы вертеться в моей голове, если бы меня оставили предаваться моим одиноким грезам, о фильме, который я прокручивал бы в своем воображении.

67
{"b":"153325","o":1}