В больнице ты обретаешь новый статус: ты становишься вещью, — конечно, не в своих глазах, а в глазах остальных. О тебе говорят в третьем лице, называя «он» даже в твоем присутствии.
Неважно, сколько людей навещают тебя, когда ты болен, неважно, сколько из них о тебе заботится, ты все равно одинок. Тогда у тебя есть шанс узнать, интересно ли с тобой другим.
Унылое однообразие дней мучительно — однако ты согласен и на это, пусть еще один томительно-скучный день, но он — твой. Ты боишься потрясений. Мысли о смерти навязчиво присутствуют в твоем сознании — твоей смерти, а не персонажа твоего фильма, и ты уже не властен над собственными мыслями. Ты — жертва собственного сознания, а никто не способен так изощренно терзать нас, как мы сами.
Самое страшное в болезни — утрата личности. Здоровые люди не знают, как вести себя в присутствии больного. Ему приносят сладости и фрукты. Присылают цветы, они заполняют всю палату — невозможно дышать. Но кто будет поливать все эти цветы?
В больнице я наблюдал, как человеку, перенесшему инфаркт, принесли воздушные шары. Эта картина так и стоит у меня перед глазами. Больной лежал, и было непонятно, размышляет ли он, зачем ему все эти шары, или вообще не понимает, что ему принесли. А навестившие его люди просто не знали, что им делать, хотя потребность прийти к больному, без сомнения, была. И тут подвернулся продавец с воздушными шарами.
Когда пребываешь где-то между сном и реальностью, куда тебя доставил не реактивный самолет, а инъекция, то в этом состоянии монахини, оказывающие тебе помощь, кажутся темными призраками в ночи — то ли убийцы, то ли летучие мыши, которым нужна, в худшем случае, твоя кровь, в лучшем — моча на анализ. Я воображал, как мой анализ приходится уносить в галлоновых контейнерах целой бригаде рабочих. Мир больного упрощается, а его горизонт сужается. Большой мир за стенами больницы становится безразличен, важно только то, что происходит в палате. В этом крошечном мирке других интересов все меньше и меньше. Неожиданно становишься предлогом для большого сбора посетителей: твои знакомые с вымученными улыбками на лицах собираются в палате, чтобы в последний раз взглянуть на тебя. Теперь ты в их глазах внезапно становишься чуть ли не святым. Скоропортящиеся фрукты, не вызывающие у тебя никакого желания их съесть, поступают к тебе беспрерывно и постепенно гниют, а цветы вянут и засыхают. Глядя на них, ты видишь свое будущее.
Потом в моем сознании пронеслись фильмы, которые я хотел снять, но так и не собрался. Они были совершенно законченными, появившись на свет без борьбы. Мне они показались прекрасными, лучше, чем все, что я делал раньше, — эти нерожденные дети ждали, чтобы их зачали и произвели на свет. Свободные, эпические пропорции, великолепный цвет. Все было похоже на сон, когда кажется, что спал несколько часов, а на самом деле — всего несколько минут.
Я знаю: если выздоровлю, то сделаю все, что намеревался и даже больше. Но стоило мне пойти на поправку, как я вновь оказался в плену земных забот.
Если ты попал в больницу из-за серьезной болезни или в критическом состоянии, то, выйдя из нее, никогда уже не будешь прежним. Тебя вынудили посмотреть в лицо смерти. Теперь ты боишься ее одновременно и меньше, и больше — ты изменился. Жизнь стала для тебя более ценной, но ты утратил беспечность. Серьезная болезнь, с которой ты справился, унесла с собой толику страха смерти: ведь смерть страшна своей неизвестностью. А после того, как ты был к ней так близко, ее уже не назовешь незнакомкой.
Главное, что вынес я после этого легкого касания смерти, — страстное желание жить.
Глава 12. Комиксы, клоуны и классика
Ограничения могут быть в высшей степени полезны. Например, когда не дают всего, что тебе нужно, на помощь приходят изобретательность и воображение, которые открывают в тебе новые возможности — личности, а не финансиста. Я никогда не завидовал возможностям американских кинорежиссеров: нехватки стимулируют изобретательность.
Тут уместно вспомнить мой детский кукольный театр. Он казался мне самым лучшим подарком на свете, самым великолепным кукольным театром. Конечно, были и более дорогие театры. Можно было подобрать более укомплектованный — с самыми разными куклами в замечательных костюмах. И я мог этим удовлетвориться — придумывал бы всякие истории и подбирал подходящих персонажей. Мне же приходилось делать костюмы самому, и, следовательно, я был волен придумывать персонажи, которые больше устраивали мою фантазию. Делая куклам костюмы, я понял, что у меня есть художественные способности. Так как мне не хватало кукол, чтобы разыгрывать придуманные мною истории, я научился мастерить их сам. Делая куклам лица, я понял, как важно подобрать точное выражение, создать нужный типаж — что мне впоследствии пригодилось в кино.
Мои куклы и я составляли вместе особый, законченный мир, который был исключительно нашим; его единственными границами были границы моего воображения.
Частично мое воображение питалось чтением. Я любил Популярные комиксы моего детства: «Воспитание отца» и старого доброго «Кота Феликса», но я читал и книги. Особенно часто перечитывал «Сатирикон» Петрония [34], вельможи времен Нерона. До нас дошли только фрагменты этого произведения. Некоторые сюжетные линии не имеют конца, некоторые — начала. Встречаются и такие, в которых есть только середина, но все это только разжигало любопытство. Отсутствующие страницы волновали воображение даже больше тех, что сохранились. Отталкиваясь от существующих фрагментов, воображение мое разыгрывалось не на шутку.
Мне представляется, как в далеком 4000 году наши потомки наткнутся на некий склеп, где будут храниться давно забытый фильм из двадцатого столетия и проектор для его просмотра. «Какая жалость! — вздохнет археолог, посмотрев нечто под названием «Сатирикон Феллини». — В фильме нет начала, середины и конца. Как странно! Что за человек был этот Феллини? Должно быть, сумасшедший».
Если вы выбираете для фильма сюжет, вроде «Сатирикона» Петрония, то это все равно что делать научно-фантастический фильм. Только проекция — не в будущее, а в прошлое. Далекое прошлое почти так же неясно нам, как и неведомое будущее.
Я находился в благоприятном положении, ставя исторические фильмы или притчи, относящиеся целиком к области фантазии. Поступая так, я не был ограничен рамками и законами настоящего времени. Если ты помещаешь действие в наши дни, это не дает возможности изменить атмосферу, художественное оформление, костюмы, манеры, даже лица актеров. Сюжет и реальность интересны мне в той мере, в какой затрагивают воображение. Но логика реальности или, точнее, иллюзии реальности должны обязательно присутствовать, иначе зритель не будет сопереживать героям.
В «Сатириконе» я показываю время, настолько отдаленное от нашего, что трудно вообразить, какова была тогда жизнь. Несмотря на то, что это наше прошлое, представить себе жизнь в Древнем Риме невозможно. В детстве я заполнял пропуски в «Сатириконе» собственными выдумками. Попав в больницу, вновь принялся читать Петрония, который отвлекал меня от однообразной унылой повседневности и провоцировал на размышления. Подобно археологу, я собирал осколки древних ваз, пытаясь угадать, какими были недостающие части. Сам Рим — разбитая древняя ваза, которую вечно склеивают, но в нем постоянно встречаешь намеки на забытые тайны. Меня завораживает мысль о разных пластах моего города и о том, что может находиться прямо под моими ногами.
Петроний пишет о людях своего времени понятным нам языком, и мне хотелось вернуть выпавшие и потерянные части его мозаики. Эти зияющие лакуны привлекали меня больше всего остального: ведь у меня появлялась возможность заполнить их с помощью воображения, и таким образом стать частью повестовования. Это позволяло мне отправиться в прошлое и там жить. Что-то вроде того, как если бы я стал описывать жизнь на Марсе, отталкиваясь от свидетельств марсианина — так что «Сатирикон» предоставил мне возможность в какой-то степени удовлетворить желание снять научно-фантастический фильм. Впрочем, от этого оно разгорелось еще сильнее.