Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Из Лимпне мы вместе вернулись в Лондон, в его дом на Парк-лейн, где он с благотворительной целью открывал ежегодную выставку живописи «Четырех Георгов». У него был великолепный дом с оранжереей, в которой понизу сплошным ковром были посажены голубые гиацинты. Впрочем, когда я в следующий раз туда пришел, вместо голубых гиацинтов там цвели уже какие-то другие цветы.

Мы посетили студию сэра Уильяма Орпена, посмотрели прелестный, весь светящийся портрет сестры Филиппа, леди Роксеведж. Сам Орпен произвел на меня довольно невыгодное впечатление: представляясь молчаливым и скептичным, он был попросту высокомерен.

Г.-Дж. Уэллса я посетил в его загородном доме в поместье графини Уорик, где он жил с женой и двумя сыновьями, только что приехавшими из Кембриджа. Меня пригласили остаться ночевать.

Днем появилось человек тридцать профессоров Кембриджского университета. Они уселись в саду тесной группой, словно позируя перед фотоаппаратом, и безмолвно наблюдали за мной, как за существом с другой планеты.

Вечером семья Уэллсов развлекалась игрой под названием «Животное, овощ или минерал»; у меня от нее было такое ощущение, будто я прохожу проверку умственного развития. Однако больше всего мне запомнилось, что простыни в моей кровати были ледяными, а раздевался я при свече. Никогда еще я так не мерз в Англии. Наутро, когда я уже немного оттаял, Уэллс спросил меня, как я спал.

— Очень хорошо, — ответил я вежливо.

— А многие наши гости жалуются, что эта комната очень холодная, — простодушно сказал он.

— Я бы не назвал ее холодной, она просто ледяная!

Он рассмеялся.

И еще несколько воспоминаний об этом посещении Уэллса. Его небольшой, простой кабинет, затененный росшими перед домом деревьями, у окна старомодный письменный стол-конторка со скошенной доской; его красивая, изящная жена, которая показывала мне церковь XI века; наш разговор со старым гравером на кладбище; олени, бродившие стадами неподалеку от дома; как-то во время завтрака Сент Джон Эрвин сказал, что цветную фотографию ждет большое будущее, а я признался, что питаю к ней отвращение; Уэллс прочел нам отрывок из лекции кембриджского профессора, и я сказал, что такое тяжеловесное многословие больше подходило бы монаху XV столетия. И еще помню, как Уэллс рассказывал о своем знакомстве с Фрэнком Харрисом. В молодости, задолго до того, как он приобрел известность, Уэллс как-то написал научную статью, в которой одним из первых коснулся вопроса о четвертом измерении. Он предлагал ее редакторам многих журналов, но все безуспешно. Наконец он получил письмо от Фрэнка Харриса с приглашением зайти в редакцию.

«Хотя у меня тогда совсем не было денег, — рассказывал Уэллс, — ради такого случая я купил подержанный цилиндр.

Харрис встретил меня восклицанием:

— Где вы, черт вас возьми, откопали этот цилиндр? И почему вы считаете, черт бы вас побрал, что вы сможете продать журналам такую статью?

С этими словами он бросил мою рукопись на стол.

— Она слишком умна. А на такой товар на нашем рынке нет спроса!

Я осторожно поставил свой цилиндр, — продолжал Уэллс, — на краешек стола, но Фрэнк для большей убедительности все время стучал кулаком по столу, и мой цилиндр подпрыгивал в такт его тирадам. Я смертельно боялся, что в увлечении он стукнет кулаком по цилиндру. И все-таки Харрис взял статью и заказал несколько других».

В Лондоне я познакомился также с Томасом Бэрком, автором «Ночей в Лаймхаузе». Бэрк был спокойным маленьким человечком, непроницаемое лицо которого напоминало портрет Китса  [91]. Он всегда сидел неподвижно, редко взглядывая на собеседника, и тем не менее сумел вызвать меня на разговор. Я вдруг почувствовал, что мне хочется раскрыть перед ним душу. Я чувствовал себя с Бэрком гораздо свободнее, чем с Уэллсом. Мы с ним подолгу бродили по улицам Лаймхауза и китайского квартала в Лондоне, причем он не говорил ни слова — он по-своему показывал их мне. Бэрк был очень сдержанный человек; я так и не знал, как он ко мне относится, до тех пор пока года три-четыре спустя он не прислал мне в подарок свою полуавтобиографическую книгу «Ветер и дождь». Оказалось, что его юность была очень схожа с моей. И только тут я понял, что вызвал его симпатию.

Под конец своего пребывания в Лондоне, когда суматоха начала спадать, я встретился со своим кузеном Обри и его семьей, а на следующий день пошел в гости в Джимми Расселу, которого знавал еще в дни работы у Карно, — теперь Джимми стал владельцем пивной.

Я уже начал подумывать о возвращении в Штаты.

Я понимал, что, если я вскоре не уеду из Лондона, мне наскучит безделье. Мне было жаль покидать Англию, но моя слава уже дала мне все, что могла дать. Я возвращался очень довольный, но и с некоторой грустью; позади оставались не только шум похвал и приемы у богатых и знаменитых людей, старавшихся меня развлечь, но и горячая искренняя любовь простых англичан и французов, которые толпами ждали у вокзалов Ватерлоо и Гар-дю-Нор, чтобы только приветствовать меня. Я испытывал страшную неловкость, когда меня чуть не бегом тащили мимо них и так быстро вталкивали в такси, что я даже не успевал им что-нибудь сказать, — у меня возникало тоскливое чувство, точно я на ходу топтал цветы. Позади осталось и мое прошлое. Побывав на Кеннингтон-роуд, пройдя под окнами дома номер 3 на Поунэлл-террас, я словно поставил точку. Теперь я был готов уехать в Калифорнию и вернуться к работе, ибо только работа придавала смысл жизни — все остальное была суета.

XVIII

Вскоре после моего приезда в Нью-Йорк мне позвонила Мари Доро. Позвонила Мари Доро! Что бы это значило для меня несколько лет тому назад! Я пригласил ее позавтракать со мной и сразу после завтрака отправился на утренник — смотреть пьесу «Полевые лилии», в которой она играла.

Вечером я обедал с Максом Истменом, его сестрой Кристаль Истмен и Клодом Мак-Кей, ямайским поэтом и рыбаком.

В последний день моего пребывания в Нью-Йорке мы с Фрэнком Харрисом посетили тюрьму Синг-Синг. По пути он рассказал мне, что пишет сейчас автобиографию, но боится, что слишком поздно взялся за это дело.

— Я становлюсь стар, — сказал он.

— Старость имеет свои преимущества, — возразил я, — ее не так легко запугать здравым смыслом.

Фрэнк хотел повидать Джима Ларкина, ирландского повстанца, организатора рабочих союзов, отбывавшего в Синг-Синге пятилетний срок заключения. По словам Фрэнка, Ларкин, блестящий оратор, был осужден предубежденными против него судьей и присяжными по ложному обвинению в попытке свергнуть правительство. Слова Фрэнка подтвердились; губернатор Эл Смит отменил приговор, но Ларкин к тому времени успел отсидеть несколько лет.

В тюрьмах всегда испытываешь странное чувство, — кажется, будто там приостановлена жизнь человеческого духа. Старые здания Синг-Синга овеяны мраком средневековья: в маленькую, узкую каменную камеру набивали по четыре, а то и по шесть заключенных. В чьем дьявольском мозгу могла зародиться мысль о таком ужасе?! В час нашего посещения камеры были пусты — всех заключенных, кроме одного молодого человека, вывели на прогулку. Погруженный в мрачное раздумье, он стоял у открытой двери своей камеры. Сопровождавший нас начальник тюрьмы пояснил нам, что вновь прибывающие арестанты с долгими сроками заключения, прежде чем попасть в новые, модернизированные здания тюрьмы, проводят первый год в старой тюрьме. Я прошел мимо молодого человека в его камеру, и меня сразу охватил страх, что отсюда нет выхода.

— Боже мой, — вскрикнул я, быстро выходя из камеры, — это же бесчеловечно!

— Вы правы, — с горечью шепнул молодой заключенный.

Начальник тюрьмы, очевидно незлой человек, объяснил, что Синг-Синг переполнен — нужны ассигнования на постройку новых зданий.

— Но о нас вспоминают в последнюю очередь — никто из политиков не интересуется тюремными условиями.

Длинное узкое помещение с низким потолком, где приводились в исполнение смертные приговоры, напоминало классную комнату: там стояли скамьи и столы для репортеров, а против них — дешевая деревянная мебель — электрический стул. С потолка к нему спускался шнур электропроводки. Ужас этой комнаты подчеркивался ее простотой, отсутствием какой бы то ни было драматичности, и это было страшнее самой зловещей плахи. Позади электрического стула — дощатая перегородка, куда сразу после казни оттаскивали труп и там производили вскрытие. «В случае, если электрический стул не до конца справляется со своей функцией, приговоренного немедленно обезглавливают хирургическим способом», — сообщил нам врач, пояснив попутно, что температура крови в мозговых сосудах непосредственно после казни бывает обычно около 212 градусов по Фаренгейту.

вернуться

91

Китс Джон — английский поэт-романтик начала XIX в.

75
{"b":"153323","o":1}