Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Конечно, не все эпизоды давались ему так же легко. Самые простые порой оказывались наиболее трудными, как это часто бывает. Мне хотелось, чтобы он где-то просто покачался на двери, но при этом ему не о чем было думать, и он утратил естественность, так что мне пришлось от этого отказаться.

Очень трудно вести себя естественно, если ум ничем не занят. На сцене очень трудно изобразить слушающего — неопытный актер при этом непременно будет переигрывать. Пока внимание Джекки было занято, он выглядел превосходно.

Срок контракта отца Джекки с Арбаклем вскоре истек, и он мог теперь оставаться с сыном у нас на студии. Впоследствии в эпизоде ночлежки он сыграл роль карманника. Иногда он нам очень помогал. В одной сцене, когда два надзирателя работного дома уводят малыша от меня, мы хотели, чтобы Джекки заплакал по-настоящему. Я ему рассказывал всякие грустные истории, но Джекки был очень весел и шалил. Прождав целый час, отец вдруг заявил:

— Он у меня сейчас заплачет!

— Только не пугайте и не бейте мальчика, — сказал я виновато.

— Нет, нет, не бойтесь, — заверил меня отец.

Джекки был в веселом настроении, и у меня не хватило духу остаться и посмотреть, что сделает отец, чтобы заставить его заплакать. Я пошел к себе в уборную, и через несколько минут услышал крики и плач Джекки.

— Готово, — позвал меня отец.

Это был тот эпизод, в котором я спасаю мальчика от надзирателей и плачущего обнимаю и целую.

Когда эпизод был отснят, я спросил отца:

— Как вам это удалось?

— Я просто сказал ему, что, если он не заплачет, его на самом деле заберут из студии и отправят в работный дом.

Я обернулся к Джекки и, желая утешить его, взял на руки. Лицо малыша было мокро от слез.

— Мы тебя никому не отдадим, — сказал я.

— Я знаю, — шепнул он. — Папа говорил понарошку.

Гавернер Моррис, новеллист и автор многих киносценариев, часто приглашал меня в гости. Гавви, как мы все его называли, был милым и очень доброжелательным человеком, но когда я ему рассказал о «Малыше» и о той форме, которую фильм обретал, соединяя в себе «комедию пощечин» с подлинной трогательностью, Моррис сказал:

— Ничего не выйдет. Форма должна быть чистой: либо «комедия пощечин», либо драма. Смешать их невозможно, при этом один из элементов вашего фильма неминуемо окажется фальшивым.

Разгорелся философский спор. Я говорил, что переход от «комедии пощечин» к трогательности — это вопрос такта и точности в монтаже. Я доказывал, что форма возникает в процессе творчества, и, если художник искренне верит в существование какого-то мира, он покажет его убедительно, что бы он в нем ни смешивал. Конечно, моя теория основывалась исключительно на интуиции. В искусстве уже были известны сатира, фарс, реализм, натурализм, мелодрама и сказка, но сочетание грубой «комедии пощечин» с трогательностью, положенное в основу «Малыша», — это было нечто новое.

Когда я монтировал «Малыша», нашу студию посетил Сэмюэл Решевский, семилетний шахматист-вундеркинд. Он собирался дать в клубе «Атлетик» сеанс одновременной игры на двадцати досках, причем среди его противников был доктор Гриффитс, чемпион Калифорнии. У мальчика было худое, бледное, сосредоточенное личико с большими глазами, в которых, когда его с кем-нибудь знакомили, появлялось воинственное выражение. Меня предупредили, что он очень своенравен и не любит здороваться.

После того как его тренер нас познакомил, мальчик молча уставился на меня. Я продолжал монтировать фильм, проглядывая куски.

Спустя минуту я повернулся к нему.

— Ты любишь персики?

— Люблю, — ответил он.

— У нас в саду есть дерево, на котором их полно. Можешь на него залезть и нарвать сколько хочешь. Принеси один и мне.

Он просиял:

— Вот здорово! А где это дерево?

— Карл тебе покажет, — сказал я и кивнул нашему заведующему отделом рекламы.

Минут через пятнадцать он вернулся с несколькими персиками в руках и в отличном настроении. Это было началом нашей дружбы.

— Вы умеете играть в шахматы? — спросил он меня.

Пришлось признаться, что не умею.

— Я вас научу. Приходите сегодня вечером, посмотрите, как я буду играть с двадцатью шахматистами сразу, — сказал он не без хвастовства.

Я пообещал прийти и сказал, что после игры повезу его ужинать.

— Хорошо, тогда я с ними быстро расправлюсь.

Не надо было уметь играть в шахматы, чтобы понять всю драматичность происходившего в тот вечер: двадцать взрослых мужчин, склонившись к шахматным доскам, ломали голову над задачами, которые ставил перед ними семилетний ребенок, казавшийся даже меньше своих лет. Зрелище того, как он, маленький, расхаживает от игрока к игроку между поставленными буквой «П» столами, было достаточно драматично.

И весь этот зал, где триста или больше зрителей молча наблюдали, как ребенок меряется силами с серьезными пожилыми людьми, казался каким-то нереальным. У некоторых игроков был снисходительный вид, и они смотрели на доску с загадочной улыбкой Джоконды.

Мальчик был изумителен, но я тревожился, глядя на его сосредоточенное личико, которое то заливалось краской, то вдруг белело как полотно. Я понимал, что за свои успехи он расплачивается здоровьем.

— Сюда, — подзывал его кто-нибудь из противников, и ребенок подходил, несколько секунд смотрел на доску и решительно делал ход, порой прибавляя: «Мат!» В публике слышался легкий смешок. Я видел, как он быстро объявил мат восьми игрокам подряд, вызвав в публике смех и аплодисменты.

Затем он начал изучать позицию на доске доктора Гриффитса. Публика сидела молча. Сделав ход, он повернулся и увидел меня. Его лицо осветилось улыбкой, он помахал мне рукой, показывая, что долго не задержится.

Победив еще несколько игроков, он вернулся к глубоко задумавшемуся над своей доской доктору Гриффитсу.

— Вы все еще не сделали ход? — нетерпеливо спросил мальчик.

Доктор покачал головой.

— Ну, пожалуйста, поскорей.

Гриффитс улыбнулся.

Мальчик сердито посмотрел на него.

— Вы не можете меня обыграть! Если вы пойдете так, я пойду вот так! А если вы пойдете так, я отвечу вот так! — И он быстро указал семь или восемь вариантов.

— Мы просидим тут всю ночь. Вы согласны на ничью?

Доктор согласился.

Хотя я уже успел привязаться к Милдред, я понимал, что наш брак был ошибкой — мы очень не подходили друг другу. По натуре Милдред была не злой, но она была безнадежно зоологична. Я никогда не мог добраться до ее души — она была у нее забита каким-то розовым тряпьем и всякой чепухой. Она вечно была чем-то взволнована, вечно искала каких-то новых ощущений. Спустя год после свадьбы у нас родился ребенок, но прожил он всего три дня; с этого и начал распадаться наш брак. Мы продолжали жить в одном доме, но виделись редко — она была много занята в своей студии, а я — в своей. Наш дом стал печальным. Я возвращался к себе, находил на столе лишь один прибор и обедал в одиночестве. Случалось, что Милдред, ни слова не сказав, уезжала куда-нибудь на неделю, и я узнавал об ее отъезде, лишь увидев открытую дверь в ее опустевшую комнату.

Иногда мы сталкивались в подъезде, и она небрежно сообщала мне, что уезжает на субботу и воскресенье с сестрами Гиш или с какой-нибудь другой подругой, а я отправлялся к Фербенксам (Дуглас и Мэри к этому времени уже поженились). И, наконец, наступил разрыв. Это произошло в то время, когда я был занят монтажом «Малыша». Я проводил субботу и воскресенье у Фербенксов, и Дуглас решил мне рассказать о слухах, которые ходили о Милдред.

— Мне казалось, что ты должен об этом знать, — сказал он.

Мне не хотелось выяснять, насколько были верны эти слухи, но они огорчили меня. Я заговорил об этом с Милдред, она холодно все отрицала.

— Во всяком случае, так не может продолжаться, — заявил я. Последовала пауза, она так же холодно посмотрела на меня.

— А чего бы ты хотел? — спросила она.

62
{"b":"153323","o":1}