Обычно, когда мы куда-нибудь приезжали, на вокзале собиралась огромная толпа народа и местный духовой оркестр. В Огасте на вокзале не оказалось никого, кроме судьи Хеншоу в черном альпаговом пиджаке и старой, выгоревшей под солнцем панаме. Он был очень спокоен и вежлив и, представившись, повез нас с Робом в отель на лошадке, впряженной в старое ландо.
Некоторое время мы ехали в полном молчании. Но вдруг судья нарушил его:
— Что мне нравится в ваших комедиях, так это понимание основы основ. Вот вы, например, понимаете, что самая несолидная, так сказать, часть человеческого тела — это зад, и ваши комедии это подтверждают. Когда вы самому солидному джентльмену даете пинка в зад, пропадает все его достоинство. Даже торжество вступления в должность нового президента можно погубить, если подойти к нему сзади и дать президенту пинка в это самое место.
Мы ехали под яркими лучами южного солнца, а он, иронически покачивая головой, продолжал рассуждать:
— Тут не приходится сомневаться, именно в этом месте таится наша застенчивость.
Я подтолкнул Роба и шепнул:
— Приветственная речь по случаю моего рождения.
В действительности, прием в мою честь состоялся в день митинга. Хеншоу пригласил только трех своих приятелей и, извинившись за столь ограниченное количество гостей, объяснил это своим эгоизмом и желанием как можно полнее насладиться нашим обществом.
Местный клуб для игры в гольф был расположен в прелестной местности. Мы сидели вшестером на террасе за круглым столом, на котором стоял пирог с зажженными свечками; тени высоких деревьев, окаймлявшие зеленую лужайку, придавали всей мизансцене спокойное изящество.
Жуя кусочек сельдерея, судья насмешливо взглянул на Роба и меня и сказал:
— Не знаю, много ли облигаций вы продадите в Огасте… Я в таких делах не очень ловок. Во всяком случае, надеюсь, люди знают, что вы приехали.
Я начал превозносить местные красоты.
— Да, — сказал он, — одного только не хватает у нас, виски со льдом и мятой.
Это замечание привело нас к теме о предполагаемом запрещении продажи спиртных напитков, о хороших и дурных последствиях этого закона.
— Медицина доказывает, — сказал Роб, — что запрещение продажи спиртного должно благотворно подействовать на здоровье людей. В медицинских газетах пишут, что если мы перестанем пить виски, уменьшатся заболевания язвой желудка.
Лицо судьи выразило обиду.
— Не следует связывать виски с желудком, виски — это пища для души.
Затем он обернулся ко мне:
— Чарли, сегодня ваш двадцать девятый день рождения, а вы все еще не женаты?
— Нет, — рассмеялся я, — а вы?
— Тоже нет, — тоскливо вздохнул он. — Я в суде наслушался о стольких разводах… Но все-таки, если бы я снова стал молодым, я бы непременно женился — очень уж одиноко жить холостяком. И тем не менее я за разводы. Наверно, ни одного судью в Джорджии не осуждают так, как меня за это. Но если люди не хотят жить вместе, разве можно их принуждать?
Немного погодя Роб взглянул на часы.
— Если митинг начинается в половине девятого, — сказал он, — нам следует поторопиться.
Судья продолжал не спеша обсасывать свой сельдерей.
— Времени много, — остановил он нас. — Давайте поболтаем еще. Я люблю поболтать.
По пути на митинг мы прошли через маленький парк. Там стояло штук двадцать, а то и больше статуй сенаторов в нелепо величавых позах: одна рука за спиной, другая — на бедре и в ней развернутый свиток. Я заметил шутя, что они так и просятся, чтоб им дали того самого пинка в зад, о котором так благожелательно говорил судья.
— Да, — весело отозвался он. — Вид у них идиотский и чванливый.
Он пригласил нас к себе домой. У него был прекрасный старинный особняк в колониальном стиле, обставленный антикварной мебелью XVIII столетия, — сам Вашингтон ночевал в нем однажды.
— Как красиво! — воскликнул я.
— Да, но дом без жены — пустая шкатулка для драгоценностей. Не откладывайте женитьбы в долгий ящик, Чарли!
Мы посетили на юге несколько учебных военных лагерей и увидели там много мрачных, ожесточенных лиц. Кульминационным моментом нашего турне был последний митинг в Нью-Йорке, на Уолл-стрит, перед зданием казначейства, где мы с Мэри и Дугласом продали облигаций больше, чем на два миллиона долларов.
Нью-Йорк подействовал на меня угнетающе — повсюду чувствовалась власть этого чудовища-милитаризма. От него не было никакого спасения. Америка была ему покорна, каждая ее мысль была подчинена религии войны. С двенадцатого этажа отеля я слышал музыку военных оркестров, шествующих по мрачному каньону Мэдисон-авеню, и их притворная бодрость угнетала меня — я знал, что они направляются в Бэттери, чтобы там погрузиться на корабли и отправиться за океан.
Но иногда эту мрачную атмосферу разряжал смешной эпизод. Семь духовых оркестров должны были как-то пройти через футбольный стадион перед губернатором города Нью-Йорка. У входа на стадион Уилсон Майзнер, нацепив какой-то знак отличия, останавливал каждый оркестр и давал указания, чтобы, проходя перед трибуной губернатора, они играли национальный гимн. Однако, когда губернатору и всем сопровождающим в четвертый раз пришлось подняться, чтобы выслушать гимн стоя, Майзнер передал оркестрам указание, чтобы больше гимн не играли.
До отъезда из Лос-Анжелоса в турне по распространению третьего Займа Свободы, я встретился с Мари Доро. Она приехала в Голливуд сниматься в студии «Парамаунт». Мари оказалась поклонницей Чаплина и сказала Констанс Коллиер, что единственный человек, с которым ей хотелось бы познакомиться в Голливуде, это Чарли Чаплин — она и представления не имела, что я когда-то выступал вместе с ней в Лондоне, в театре герцога Йоркского.
Итак, я снова встретился с Мари Доро. Наша встреча напоминала второй акт любовной пьесы. Едва Констанс успела меня представить, я сказал:
— Но ведь мы с вами встречались, и тогда вы успели разбить мое сердце. Я был тайно влюблен в вас.
И Мари, такая же красивая, как и прежде, глядя на меня в лорнетку, шепнула:
— Как это интересно!
Я напомнил ей, что играл роль посыльного Билли в «Шерлоке Холмсе». Обедали мы в саду, стоял теплый летний вечер, и я при свете свечей говорил о том, какой безнадежной была моя безмолвная юношеская влюбленность, рассказывал, как я поджидал в театре минуты, когда мог встретить ее на лестнице и пробормотать: «Добрый вечер!» Мы вспоминали с ней Лондон и Париж. Мари любила Париж, и мы вспоминали с ней парижские бистро, кафе, «Максима» и Елисейские поля…
И вот теперь Мари в Нью-Йорке! Узнав, что я живу в отеле «Ритц», она прислала мне письмо, приглашая пообедать у нее.
«Чарли, дорогой, я живу не на Елисейских полях (а на Мэдисон-авеню), но мы можем пообедать у меня или пойти к „Максиму“ (в „Колони“). А потом, если захотите, можем прокатиться в Буа де Булонь (в Сентрал-парк)…»
Правда, ничего этого мы не стали делать, а просто пообедали вдвоем в квартирке Мари.
Вскоре я вернулся в Лос-Анжелос и снова поселился в своей комнате в клубе «Атлетик» и начал думать о работе. «Собачья жизнь» снималась дольше и обошлась дороже, чем я предполагал. Но меня это не смущало — ко времени истечения моего контракта этот перерасход должен был покрыться. Меня гораздо больше беспокоило то, что я никак не мог найти темы для другой картины. И вдруг мне пришла мысль: а почему бы не сделать комедию о войне? Я рассказал о своем замысле кое-кому из друзей, но все они с сомнением покачивали головой.
— В такое время смеяться над войной опасно, — сказал де Милль.
Опасно или нет, но эта мысль завладела мною.
Сперва я собирался сделать комедию «На плечо!» в пяти частях. Начало должно было изображать «жизнь дома», середина — «войну», а конец — «банкет», на котором все монархи Европы чествовали бы меня за героическое пленение кайзера. А «под занавес» я, разумеется, просыпался.