Тяготило меня еще одно обстоятельство. Конечно, положение всех «граждан» в то время было очень тяжелое, не исключая самих революционеров. Все служащие получали пайки. Пайки были скудные. Скудны были пайки и актеров, и мой собственый паек. Но я все таки время оть времени выступал то здесь, то там, помимо моего театра, и за это получал то муку, то другую какую нибудь провизию. Так что в общем мне было сравнительно лучше, чемь другим моим товарищам. В тогдашних русских условиях меня это немного тяготило. Тяжело было чувствовать себя как бы в преимущественном положении.
Признаюсь, что не раз у меня возникало желате куда нибудь уйти, просто бежать, куда глаза глядять. Но мне в то же время казалось, что это будет нехорошо перед самим собою. Ведь, революции то ты желал, красную ленточку в петлицу вдевал, кашу то революционную для «накопления сил» едал, — говорил я себе, — а как пришло время, когда каши то не стало, а осталась только мякина — бежать?! Нехорошо.
Говорю совершенно искренне, я бы, вероятно, вообще оставался в России, не уехал бы, может быть, и позже, если бы некоторыя привходящия обстоятельства день ото дня не стали вспухать перед моими глазами. Вещи, которых я не замечал, о которых не подозревал, стали делаться все более и более заметными.
Материально страдая, я всетаки кое как перебивался и жил. Если я о чем нибудь безшжоился, так это о моих малолетних детях, которым зачастую не хватало того-другого, а то даже просто молока. Какие то бывшее парикмахеры, ставшие впоследствии революционерами и заведывавшие продовольственными организациями, стали довольно неприлично кричать на нашу милую старую служанку и друга нашего дома, Пелагею, называя меня буржуем, капиталистом и вообще всеми теми прилагательными, которыя полагались людям в галстухах. Конечно, это была частность, выходка невежественнаго и грубаго партийца. Но таких невежественных и грубых партийцев оказывалось, к несчастью, очень много и на каждом шагу. И не только среди мелкой сошки, но и среди настоящих правителей. Мне вспоминается, например, петербургский не то воевода, не то губернатор тов. Москвин. Какой-то из моих импрессарио расклеил без его разрешения афишу о моем концерте в Петербурге. Допускаю, что он сделал оплошность, но, ведь, ничего противозаконнаго: мои концерты обыкновенно разрешались. И вот в день концерта в 6 часов вечера узнаю — концерт запрещен. Почему? Кто запретил? Москвин. Какой Москвин? — я знаю Москвина из Московскаго Художественнаго театра, тоть этим не занимается. Оказывается, есть такой губернатор в Петербурге. А половину денег, полученных авансом за концерт, я уже израсходовал. И вдруг — запрещен! А еще страшно, что вообще, чем-то, значит, провинился! Позвонил по телефону, вызываю губернатора Москвина:
— Как это, товарищ (а сам думаю, можно ли говорить «товарищ» — не обидится ли, приняв за издевательство?), слышал я, что вы концерт мой запретили.
— Дас, запретил, запретилес, сударь! — слышу я резкий, злой крик.
— Почему-же, — упавшим голосом спрашиваю.
— А потому, чтобы вы не воображали много о себе. Вы думаете, что Вы Шаляпин, так вам все позволено?
Голос губернатора звенел так издевательски громко, что мои семейные все слышали, и пр мере того, как я начинал бледнеть от возмущения, мои бедныя дети и жена стали дрожать от страха. Повисли на мне и шопотом умоляли, не отвечать ему резко. И то, сам я понимал, что отвечать в том духи, в каком надо-бы — не надо. И мне пришлось закончить беседу просьбой:
— Уж не взыщите на этот раз, товарищ Москвин. Не поставьте мне моей ошибки в фальшь и разрешите концерт.
— Пришлите кого-нибудь — посмотрим, — смилостивился, наконец, воевода. Эти господа составляли самую суть режима и отравляли российским людям и без того печальное существование.
И так, я — буржуй. В качестве такового я стал подвергаться обыскам. Не знаю, чего искали у меня эти люди. Вероятно, они думали, что я обладаю исключительными розсыпями бриллиантов и золота. Они в моей квартире перерывали все ковры. Говоря откровенно, в начале это меня немного забавляло и смешило. С умеренными дозами таких развлечений я готов был мириться, но мои милые партийцы скоро стали развлекать меня уже черезчур настойчиво.
Купил я как то у знакомой балерины 15 бутылок вина и с приятелем его попробовали. Внно оказалось качеством ниже средняго. Лег спать. И вот в самый крепкий сон, часа в два ночи мой испуганный Николай, именовавшийся еще поваром, хотя варить уже нечего было, в подштанниках на босую ногу вбегает в спальную:
— Опять пришли!
Молодые солдаты с ружьями и штыками, а с ними двое штатских. Штатские мне рапортуют, что по ордеру революционнаго районнаго комитета они обязаны произвести у меня обыск.
Я говорю:
— Недавно у меня были, обыскивали.
— Это другая организация, не наша.
— Ну, валяйте, обыскивайте. Что делать?
Опять подымают ковры, трясут портьеры, ощупывают подушки, заглядывают в печку. Конечно, никакой «литературы» у меня не было, ни капиталистической, ни революционной. Вот, эти 13 бутылок вина.
— Забрать вино, — скомандовал старили.
И как ни уговаривал я милых гостей вина не забирать, а лучше тут же его со мною отведать, — добродетельные граждане против искушения устояли. Забрали. В игральном столе нашли карты. Не скрою, занимаюсь этим буржуазным делом. Преферансом или бриджем. Забрали. А в ночном столике моем нашли револьвер.
— Позвольте, товарищи! У меня есть разрешение на ношение этого револьвера. Вот смотрите: бумага с печатью.
— Бумага, гражданин, из другого района. Для нас она не обязательна.
Забавна была процедура составления протокола об обыске. Составлял его молодой парень, начальник из простых.
— Гриша, записал карты?
— Записал, — угрюмо отвечает Гриша.
— Правильно записал бутылки?
— Правильно. 13.
— Таперича, значить, пиши: Револьвер системы… системы… какой это, бишь, системы?
Солдат все ближе к огню, старается прочитать систему, но буквы иностранныя — не разумеет.
— Какой системы, гражданин ваш револьверт?
— Веблей Скотт, — отвечаю.
— Пиши, Гриша, системы библейской.
Карты, вино, библейскую систему — все записали, забрали и унесли.
А то случались развлечения еще более забавныя.
Так, какой то архангельский комиссар, со свежей семгой с полпуда подмышкой, вдребезги пьяный, пришел раз часов в 5–6 вечера, но не застал меня дома. Будучи начальством важным, он довольно развязно распорядился с Марией Валентиновной. Он сказал ей, чтобы она вообще держала своего мужа в решпекте и порядке, дабы он, когда его спрашивает начальство, был дома! — особливо, когда начальство пришло к нему выпить и закусить семгой, привезенной из Архангельска… Семгу он, впрочем, оставить тут до следующаго визита, так как ему тяжело ее носить. Сконфуженная Мария Валентиновна сказала, что она постарается его советы и рекомендации исполнить, и прелестный комиссар, оставив семгу, ушел. Каково же было мое удивление, когда в 3 часа ночи раздался оглушительный звонок по телефону. Когда я взял трубку, я услышал:
— Что ж это ты, раз-так-такой, — спишь?
— Сплю, — робко каюсь я, оглушенный столь неожиданным приветствием.
— А я к тебе сейчас еду.
— Да как же, друе, сейчас? Мы спим.
— Так на кой же черт я семгу оставил?
Много стоило мне усилий уломать нетерпеливаго гостя приехать завтра. Но приехав на другой день и снова не застав меня, он, забирая семгу, обругал жену такими словами, что смысл некоторых слов был ей непонятен.
Я принял решение положить конец такого рода развлечениям и избавиться раз навсегда от надоедливых гостей. Я решиле пойти к высшему начальству, каковым был тогда Зиновьев. Долго мне пришлось хлопотать о свидании в Смольном. Наконец, я получил пропуски. Их было несколько. Между прочим, это была особенность новаго режима. Дойти при большевиках до министра или генерал-губернатора было так же трудно, как при старом режиме получить свидание с каким нибудь очень важным и опасным преступником. Надо было пройти через целую кучу бдительных надзирателей, патрулей и застав.