Литмир - Электронная Библиотека

Нам, его слушателям, через обыкновенную пуговицу, но с китайской резьбой, делалось совершенно ясно, что человек — прекрасное творение Божье…

Но не совсем так смотрели на человека люди, державшие в своих руках власть. Там уже застегивали и разстегивали, пришивали и отшивали другия «пуговицы».

Революция шла полным ходом…

61

Обычная наша театральная публика, состоявшая из богатых, зажиточных и интеллигентных людей, постепенно исчезла. Залы наполнялись новой публикой. Перемена эта произошла не сразу, но скоро солдаты, рабочие и простонародье уже господствовали в составе театральных зал. Тому, чтобы простые люди имели возможность насладиться искусством наравне с богатыми, можно, конечно, только сочувствовать. Этому, в частности, должны содействовать национальные театры. И в том, что столичные русские театры во время революции стали доступны широким массам, нельзя, в принципе, видеть ничего, кроме хорошаго. Но напрасно думают и утверждают, что до седьмого пота будто бы добивался русский народ театральных радостей, которых его раньше лишали, и что революция открыла для народа двери театра, в которыя он раньше безнадежно стучался. Правда то, что народ в театр не шел и не бежал по собственной охоте, а был подталкиваем либо партийными, либо военными ячейками. шел он в театр «по наряду». То в театр нарядят такую то фабрику, то погонят такия то роты. Да и то сказать: скучно же очень какому нибудь фельдфебелю слушать Бетховена в то время, когда все сады частных домов обявлены общественными, и когда в этих садах освобожденная прислуга, под гармонику славнаго Яшки Изумрудова, откалывает кадриль!.. Я понимаю милаго фельдфебеля. Я понимаю его. Ведь, когда он танцует с Олимпиадой Акакиевной и в азарте танца ее крепко обнимает, то он чувствует нечто весьма осязательное и безконечно-волнующее. Что же можеть осязательнаго почувствовать фельдфебель от костляваго Бетховена?.. Надо, конечно, оговориться. Не весь народ танцовал в новых общественных садах. Были среди народа и люди, которые приходили молча вздохнуть в залу, где играють Бетховена. Они приходили и роняли чистую, тяжелую слезу. Но их, к несчастью, было ничтожнейшее меньшинство. А как было бы хорошо для России, если бы это было наоборот…

Как бы то ни было, театры и театральные люди были у новой власти в некотором фаворе. Потому ли это было, что комиссаром народнаго просвещения состоял А.В.Луначарский, лично всегда интересовавшийся театром, т. е. чисто случайно; потому ли, что власть желала и надеялась использовать сцену для своей пропаганды; потому ли, что актерская среда, веселая и общительная, была приятна новым властителям, как оазис беззаботнаго отдыха после суровых «трудов»; потому ли, наконец, что нужно же было вождям показать, что и им не чуждо «высокое и прекрасное», — ведь, вот, и в Монте-Карло содержат хорошую оперу для того, чтобы помимо возгласов крупье «faиtes vos jeux», благородно раздавались еще там и крики Валькирий — большевистская бюрократия к театру тяготела и театру мирволила. Но и мирволя, не давала забывать актерам, что это — «милость». Вспоминается мне, в связи с этим, очень характерный случай. Русские драматические актеры разыгрывали в театре Консерватории «Дон-Карлоса». Я пошел посмотреть их. Сел в партер. А по близости от меня помещалась главная ложа, предназначавшаяся для богатых. Теперь это была начальственная ложа, и в ней с друзьями сидел коммунист Ш., заведывавший тогда Петербургом в качестве как бы полицеймейстера. Увидев меня, Ш. пригласил меня в ложу выпить с ним чашку чаю. Кажется, там был и Зиновьев, самовластный феодал недавно еще блистательной северной столицы.

За чашкой чаю, Ш., увлекаясь хорошо разыгрываемой пьесой, вдруг замечает мне:

— По настоящему вас, актеров, надо уничтожать.

— Почему же? — опросил я, несколько огорошенный приятной перспективой.

— А потому, что вы способны размягчить сердце революционера, а оно должно быть твердо, как сталь.

— А для чего должно оно быть твердо, как сталь? — допрашивал я дальше.

— Чтобы его рука не дрогнула, если нужно уничтожить врага.

Я рискнул возразить петербургскому полицеймейстеру Ш., как некогда — с гораздо меньшим риском! — возразил московскому обер-полицеймейстеру ген. Трепову сдержанно и мягко:

— Товарищ Ш., Вы неправы. Мне кажется, что у революционера должно быть мягкое детское сердце. Горячий ум и сильная воля, но сердце мягкое. Только при таком сочетании революцюнер, встретив на улице старика или ребенка из вражескаго стана, не воткнет им кинжала в живот…

Акта начинался. Пронзив меня острым взглядом выпуклых глаз, Ш. произнес совершенно неожиданную фразу, как будто не вязавшуюся с темой нашей беседы.

— Довольно скушно пить чай, Шаляпин, — не правда ли?

И затем прибавил тихо, чтобы его не слышали:

— Лучше бы нам посидеть за бутылкой хорошаго вина. Интересно было бы мне с Вами поговорить.

— Что же, выпьем как нибудь, — сказал я.

Голос Ш. звучал мягко. Мне показалось, что желание «потолковать» было несомненно связано с вопросом, какое должно быть у революционера сердце…

Я подумал, помнится, что не все ясно в сердцах этих людей, оффициально восхваляющих непоколебимую доблесть стали…

Мы разстались с крепким рукопожатием. Но курьезно, что, хотя мы с Ш. еще не раз встречались, и именно за бутылкой вина, разговоров о революции он явно избегал. В нашем вине, вопреки латинской поговорке — иn vиno verиtas, — была какая то недоговоренность…

Революция шла полным ходом. Власть обосновалась, укрепилась как будто и окопалась в своих твердынях, оберегаемая милиционерами, чекистами и солдатами, но жизнь, материальная жизнь людей, которым эта власть сулила счастье, становилась все беднее и тяжелее. Покатилась жизнь вниз. В городах уже показался призрак голода. На улицах, поджав под стянутые животы все четыре ноги, сидели костлявыя лошади без хозяев. Сердобольные граждане, доставая где то клочек сена, тащили его лошади, подсовывая ей этот маленький кусочек жизни под морду. Но у бедной лошадки глаза были уже залиты как бы коллодиумом, и она уже не видела и не чувствовала этого сена — умирала… А поздно ночью или рано утром какие то обыватели из переулков выходили с перочинными ножиками и вырезывали филейныя части лошади, которая, конечно, уже не знала, что все это делается не только для блага народа, но и для ея собственнаго блага…

62

В это тяжелое время однажды утром в ранний весенний день, пришла ко мне группа рабочих из Мариинскаго театра. Делегация. Во главе делегации был инженер Э., который управлял театром. Дела б. Мариинскаго театра шли плохо. За недостатком средств у правительства, театр был предоставлен самому себе. Сборов не было. Публику мало интересовали запасные прапорщики искусства. И вот, решено было снова обратиться к «генералу» Шаляпину… Речь рабочих и их сердечное желание, чтобы я опять вместе с ними работал, возбудили во мне дружеския чувства, и я решил вернуться в труппу, из которой меня недавно столь откровенно прогнали… Рабочие оценили мое решение, и когда я в первый раз пришел за-кулисы родного театра, меня ждал чрезвычайный сюрприз. Рабочие выпилили тот кусок сцены — около метра в окружности — на котором я, дебютируя на этой сцене в 1895 году, в первый раз, в качестве Мефистофеля, поднялся из преисподней в кабинет Фауста. И этот кусок сцены мне поднесли в подарок! Более трогательнаго подарка для меня не могло быть в целом, вероятно, свете. Сколько волнений, какия биения сердца испытал я на этом куске дерева, представая перед Фаустом и перед публикой со словами: «И я здесь!..» Где теперь этот подарок? Не знаю. Вместе со всем моим прошлым я оставил его в России, в петербургской моей квартире, которую я покинул в 1922 году и в которую не вернулся.

Но эти сентиментальныя минутныя переживания не облегчали жизни. Жизнь была тяжела и с каждым днем становилась тяжелее. В России то здесь, то там вспыхивала гражданская война. От этого продовольствие в столицах делалось скудным, понижаясь до крайняго мииимума. Была очень трудна и работа в театре. Так как были еще в России кое какие города на юге, где хлеба было больше, то многие артисты, естественно, устремились туда, где можно не голодать. Другим как-то удалось вырваться заграницу. Так что одно время я остался почти без труппы. А играть надо. Кое-как с уцелевшими остатками когда то огромной труппы мы разыгрывали то ту, то иную оперу… Удовлетворения это не давало.

42
{"b":"153312","o":1}