Сидевший в конце стола, справа от Торквемады, очень старый инквизитор выкрикнул:
— Сгорает бренная плоть! Огонь укрепляет душу! И тогда болезнь, которую мы зовем жизнью, уходит…
Монах, сидящий рядом с ним, добавил:
— Что такое наша плоть? Мерзость, грязь и грех. Слышишь, дон Альваро?
Старик на правом конце стола улыбнулся. У него почти не осталось зубов — лишь внизу торчал один желтый зуб да наверху два желтых клыка. Из-за этого он пришепетывал.
— Бренная плоть проходит обряд очищения. Ты утратишь ее, дон Альваро, но подумай о том, что обретешь взамен. Жизнь вечную.
Еще один инквизитор по другую сторону от Торквемады поддержал его:
— Огонь — благодатный и чистый — освободит от всех грехов. И душа воспарит, исполненная благодати.
Торквемада раздраженно покачал головой, и Альваро почувствовал, что приора раздосадовали и смутили слова его коллег.
— Приди к Богу, — сказал он. — Прекрати свои мучения, Альваро.
— Нет, Томас, — ответил Альваро. — От своих мук я так просто не откажусь.
Старик на левом конце стола вдруг раскипятился: как смеет Альваро так фамильярно обращаться к великому инквизитору!
— Он презирает нас, — заметил третий инквизитор. — Откровенно презирает. Ты презираешь нас? — обратился он к Альваро.
— Я вспомнил, что у меня был друг, — сказал Альваро. — Разве это грех — называть его Томасом? — Он обратился к Торквемаде: — Это тоже грех? Мне нельзя больше называть тебя Томасом?
— Я тоже помню друга, — ответил Торквемада. — Зови меня Томасом сколько хочешь. Да поможет мне Бог, да поможет Он нам обоим. Я обращаюсь к тебе как к другу, Альваро. Отринь свои муки и обрети мир.
— Но в своих муках я открыл нечто бесконечно дорогое для меня.
— Дорогое? Что же это, дон Альваро?
— Я сам.
— Еретик? Еврей? Кто ты теперь, Альваро?
— Человек.
— И что это значит, Альваро? То, что ты создан из плоти и крови? Что ты ешь, спишь и дышишь? Все это может делать и животное. Оно тоже из плоти и крови. Как и еврей. Я говорил о твоей бессмертной душе.
— Наше тело — плоть и кровь, а что такое бессмертная душа? Сострадание и милосердие? Или все то, чему меня учили, — ложь?
— Мы, святая инквизиция, — это и есть милосердие и сострадание.
— Милосердие и сострадание? — повторил Альваро, не в силах скрыть удивления. — Нет, Томас, ты, видимо, считаешь меня глупцом. Ты издеваешься надо мной, разыгрываешь меня?
— Я предлагаю тебе нечто бесценное.
— Что именно? Столб, у которого меня сожгут? Тюремную камеру, где я сгнию заживо?
Голос инквизитора на дальнем правом конце стола сорвался на визг:
— Самого Господа нашего распяли! Костер спасет тебя от ереси! Очистительное пламя окутает тебя покровом любви и заботы…
Не в силах сдерживаться, Альваро, указывая на старика, закричал:
— Томас, я вынесу все, что должен вынести, но не хочу слушать этого старого дурака!
Торквемада повернулся к старцу.
— Хватит! Ни слова больше! — резко сказал он. Затем обвел взглядом остальных: — Замолчите все! Иначе я наложу на вас епитимью, и она будет соразмерна моему гневу. Этого человека буду допрашивать я.
— Ты заходишь слишком далеко, приор, — сказал один из инквизиторов.
— Не тебе говорить, насколько далеко мне можно заходить, — зло отозвался Торквемада. Повернувшись к Альваро, он сказал: — Я просил тебя, Альваро, но больше не могу просить. Признавайся!
— Мне не в чем признаваться.
— А что это у тебя на шее?
Торквемада встал и, отодвинув стул, направился, огибая стол, большими шагами к Альваро. Они стояли друг против друга, и Альваро, понизив голос, спросил:
— Почему, Томас? Почему? Почему ты так поступаешь? Что за дьявол управляет тобой?
Торквемада протянул руку, ухватил цепочку на шее Альваро и стащил ее через голову.
— Ты по-прежнему носишь этот медальон, — сказал Торквемада. — Ничто не может заставить тебя снять его, никакая опасность не может заставить тебя испытать страх.
— Я дорожу своей честью.
— Честью? — вскинув бровь, переспросил Торквемада, держа перед собой медальон.
— Эта вещь ничего для меня не значит, — пылко произнес Альваро. — Этот медальон, что ты держишь сейчас в руке, ничего не значит и никогда ничего не значил для меня. Я храню его лишь как память, и только как память он имеет для меня значение. Он принадлежал моему отцу, а до него — деду, и потому, сохраняя его, я отдаю дань уважения каждому из них. Но в том кошмаре, который благодаря тебе и тебе подобным воцарился в Испании, этот медальон стал для меня чем-то большим, чем просто память. Из-за того безумия, с каким вы преследуете каждого, в ком есть хоть капля еврейской крови, я начал гордиться им. Повторяю, Торквемада! Гордиться! В испанском языке есть такое слово, Томас. Хорошее испанское слово. Знаешь ли ты, мой дорогой Томас, что я не только христианин, но еще мужчина и испанец? Если я выброшу медальон, который ты держишь в руке, не исключено, что я останусь христианином, но перестану быть человеком и стану таким испанцем, каких и без меня в избытке.
— Ты подписал себе приговор, — с горечью сказал Торквемада.
— Да пошел ты к черту! — взорвался Альваро. — Приговор мне был подписан в тот день, когда король Испании посоветовал тебе попробовать моей крови и разделить с ним мое богатство!
10
Время остановилось — вот что лучше всего запомнилось Альваро из его пребывания в камере пыток. Впервые его привели сюда за день до Страстной недели. Из того, что происходило в первый раз, он не помнил ничего — во всяком случае, ничего, что имело хоть какое-то касательство к его теперешней жизни, заполненной разного рода пытками. Ему протыкали иглами кожу, прижигали каленым железом спину, от этого Альваро потерял реальное ощущение времени: теперь он не мог бы ответить, сколько раз его приводили в пыточную камеру.
Что-то он помнил, но не боль, боль он вспомнить не мог. Один раз перед ним всплыло лицо Томаса — безжизненная маска под куколем освещалась языками пламени, колышущимися, как маятник часов. Все время, пока Альваро видел перед собой Томаса, кто-то отчаянно кричал. Потом он понял, что кричит сам, что слышит собственный крик.
В другой раз все время, пока его пытали, взор Альваро был прикован к распятию, висевшему на стене пыточной камеры. Это был готический Христос, очень худой, очень натуральный, из раны на боку струилась кровь.
Альваро помнил, что тогда ему казалось, будто распятие движется, наклоняется все сильнее и в конце концов падает на пол, но он понимал, что это была галлюцинация.
Лучше всего он помнил потолок. Потолок был каменный, постоянно подтекал, на мокрой поверхности завелся грибок. Впервые Альваро обратил внимание на потолок, когда его вздернули на дыбу. Он смотрел на сырой потолок, крича от боли, потом перед ним возникла маска, под которой скрывалось лицо одного из мучителей. Маска — символ этой камеры. В ней все ходили в черных масках с прорезями для глаз и носа.
Запомнил он также и одного человека. В памяти Альваро он запечатлелся голым с головы до ног, хотя на самом деле нагота его была прикрыта фартуком. Этот человек был такого могучего телосложения и так физически силен, что его руки могли заменять самые страшные орудия пыток. Хотя лицо мучителя скрывала маска, Альваро он всегда представлялся смеющимся — такое наслаждение доставляли тому пытки.
Затем Альваро хлестали плетью, и тогда ему постоянно слышался колокольный звон. После плети его надолго оставили в покое, чтобы зажила спина. Больше его не пытали. Альваро помнил, как однажды, пока спина еще заживала, ему удалось подняться с тюремной койки и доковылять до крошечного окошка высоко в стене — и выглянуть наружу. Окно оказалось всего на несколько дюймов выше земли. Неподалеку играл голый малыш. Этот двухлетний мальчуган был одним из сирот, которые воспитывались при монастыре. Он играл с голубем. Голубь его не боялся — очевидно, хорошо знал мальчика. Голубь прыгал на мальчика, взбирался к нему на голову, хлопал крыльями, а малыш визжал от восторга.