Он хорошо помнил, и не только сейчас, но, кажется, и раньше всегда помнил это во всех подробностях, что сказал ему осенью шестьдесят третьего, в день выписки из госпиталя, лечащий врач. Но вот ведь какое дело. Предполагал ли Иван Степанович Шанин, что следующие четверть века, Реутов будет не просто плавать или бегать трусцой, как, в принципе, и должен был бы, но будет заниматься спортом в таком объеме, какой можно себе представить разве что, говоря, о профессиональном спортсмене, пусть и прекратившим официальные выступления, но желающим держать форму. Вряд ли. Однако все эти годы сам Реутов над этим никогда не задумывался, полагая, что делает что-то вполне обычное, едва ли не заурядное, ни чуть не выходящее за рамки тех нагрузок, которые позволяет себе абсолютное большинство заботящихся о своем здоровье людей. Но, на самом деле, все это было не так. И сейчас Вадим видел это настолько отчетливо, что оставалось только удивляться тому, что раньше он этот факт просто игнорировал.
Правда в последнее время ситуация несколько изменилась. Возможно, потому что психика Реутова самым очевидным образом пошла в разнос. Апатия, тоска, то да се… Он и бегать стал не каждый день, и в бассейн заглядывал, хорошо, если раз в неделю, скорее по многолетней привычке, чем из внутренней потребности, как это случалось с ним раньше. И к Басманову в клуб дзюдоистов ходить почти перестал. Но когда в последний раз – пожалуй, это случилось недели две назад, никак не меньше – появился после едва ли не месячного перерыва в "Хазарском доме" у Захара Малхи, то без напряжения выдержал спарринги с тремя захаркиными "ирбисим", [50]и ничего. Только вспотел малость, что совсем не странно, имея в виду, что ребята все были, как на подбор, молодые. И в чемпионатах участвовали. Даже в Саркел на последнюю олимпиаду ездили. А ему, Реутову, если кто забыл, пятьдесят два года, и он кабинетный ученый. И это, если не принимать во внимание того простого факта, что с лета шестьдесят второго по осень шестьдесят третьего, то есть, больше года, он провел в госпиталях, и когда приехал в Новгород, восстанавливаться в университете, то его только что ветром не качало. Однако в шестьдесят пятом, в Крыму, он уже бегал по горам, как молодой козел. Впрочем, тогда он, и в самом деле, был молод.
Конечно, многое, как всегда, можно было списать на генетику. Этим сейчас кто только не грешил. Чуть что, а это, господа, генетика. И вроде бы, звучит не противоречиво. Дед Реутова Эфраим всю жизнь проработал кузнецом, и махал тяжеленным молотом лет до восьмидесяти, никак не меньше. Да и отец Вадима – Реутов помнил это очень хорошо – легко переплывал Волгу и Дон, а было ему тогда уже хорошо за сорок, что по тем временам, считай, все шестьдесят.
"Однако…"
Но, едва вспомнив о деде и отце, на которых он был так похож и комплекцией, и темпераментом, Вадим волей – не волей задумался о своих отношениях с родными вообще.
А подумать здесь было над чем, даже если отбросить в сторону обычные сантименты для ставших уже "взрослыми" детей. Реутов был поздним ребенком и, разумеется, младшим, среди своих сестер и братьев. "Мизиникер", [51]одним словом. И это во многом объясняло особое к нему отношение матери и отца. Для обоих это был второй брак, и Вадим был единственным их общим ребенком. И, хотя ни Борис Эфраимович, ни Анна Леонтьевна никогда не делали различия между своими детьми – все были "общие" – Вадиму доставалось гораздо больше тепла и любви родителей, просто потому что он был младшим. И братья, взрослые уже в то время Александр-Аарон и Иван, и сестры Гали и Мария, относились к нему точно так же. И сам он любил их не меньше, но… Вот именно, что "Но". Вадим совершенно не помнил, чтобы кто-нибудь из них навещал его в госпитале. Впрочем, Реутов много чего не помнил о тех временах, и даже вспомнив теперь кое-что из того, что, казалось, намертво стерто из памяти, не был уверен, что вспомнил все. Ведь что-то мог и забыть, или просто не запомнить. Например, то, как они его навещали. Однако забыл или нет, фактом оставалось то, что за следующие двадцать восемь лет, никто из них о нем ни разу не вспомнил. Даже его фотокарточки, которые он отсылал родителям с фронта, и его собственный небогатый архив, оставшийся дома, когда его призвали в армию, оказались у него совершенно непонятным образом, когда Реутов выписывался из госпиталя.
"Значит, все-таки приезжали?"
Трудно сказать. Да и зачем бы им было привозить ему в госпиталь его же собственные письма или фотокарточки, сделанные специально для них? Бред какой-то. И в Новгород к нему никто из них не то, что не приехал ни разу, но даже письма не послал. Создавалось впечатление, что они были уверены, что Вадим мертв. Иначе объяснить их поведение было просто невозможно. Однако в этом случае возникал другой вопрос. А сам он, почему ни разу за все эти годы им не написал или не съездил в гости? На вакации или просто так.
"Даже на похороны родителей…"
Получалось, что тема родителей, как и тема войны – все эти звания, награды и вообще все с ней связанное – лежали как бы на виду, но напрочь им игнорировались. Он даже не знал, где теперь живут его братья и сестры, есть ли у них семьи – "Должны, по идее, быть" – чем они занимаются. Все это выглядело более чем странно, и интуиция подсказывала, что все это как-то связано с нынешними невероятными событиями. Знать бы еще, как.
"Значит, что мы имеем… "
Ну, здесь и напрягаться, особо не требовалось. Подвести итог всему этому безобразию мог и последний кретин, а не кандидат на Ламарковскую премию. Получалось, что все эти двадцать девять лет для довольно большого числа людей – родных, близких, фронтовых друзей – Реутов не только являлся покойником, но и сам существование всех этих людей игнорировал, что можно было объяснить только тем, что он просто не хотел разубеждать их в факте своей гибели. Но если первое могло быть результатом чьих-то намеренных действий, то второе являлось результатом его собственного "равнодушия". И вот это, уже ни в какие рамки не шло. Сам он в себе причин для такого "равнодушия" не находил, как не находил причины желать оставаться в их глазах всего лишь печальным воспоминанием. Не было у него таких причин. Но не мог он поверить и в то, что кто-то – "И кто бы это мог, черти его побери, быть?" – был способен настолько сильно воздействовать на его сознание. Все-таки Реутов был профессиональным психологом и великолепно знал и об опытах по "кондиционированию" поведения, проводившимся уже лет тридцать во многих странах мира, и о методиках по "изменению сознания", бурно развивавшимся в последние десятилетия. Знал, разумеется. И именно потому что знал, был уверен, что ни один из этих методов не был настолько эффективным. Не были они в силах заставить человека, притом не шизофреника какого-нибудь, напичканного химией по самое "не могу", а человека умного – он полагал, что такое определение все-таки будет справедливым – да еще и склонного к аналитическому мышлению, забыть часть своей собственной жизни и начать игнорировать другие, не забытые, на самом деле, факты. И не на день или два забыть, и даже не на год, а на долгие двадцать девять лет. Не было такой методики. Не существовало! Обычных алкоголиков или наркоманов переделать не могли, а тут такое!
Оставалась, правда, вероятность того, что это какой-то редкий, до сих пор не описанный в литературе, вариант посттравматического синдрома или какой-то неизвестный доселе феномен органического поражения головного мозга. Но, тогда, странным – если не сказать большего – было внезапное и практически не травмирующее возвращение к нему памяти.
"Впрочем… "
Неожиданно Реутов вспомнил о допросе, который учинили ему на той барже, и в голову ему пришла одна очень любопытная мысль.