Так что терпи, Рим.
В путь по Фламиниевой дороге отправляется процессия. Мы спускаемся с Палатинского холма и выходим на Форум, рассекая толпы зевак. Они оборачиваются нам вслед. Идут за нами.
А мой брат шагает впереди. Вы знаете моего брата? Все знают моего старшего брата.
— Луций Деметрий Целест, — повторяет зазывала, — скончался!
Я слышу вой плакальщиц. В душном застывшем воздухе он висит, как нотка тошноты, как легкий запах помоев по утрам.
Они плачут по Луцию. А мне кажется, что это воют римские собаки.
…Когда тело брата привезли из Германии, забальзамированное и обложенное льдом для лучшей сохранности, я вызвал к себе лучшего мастера из тех, что делают тебя красивым после смерти.
— Речь, — напоминает зазывала вполголоса.
Я киваю. Я потратил на написание надгробной речи неделю и всю прошлую ночь. От недосыпа режет глаза, в животе растекается противная, липкая слабость. Распорядитель похорон поднимается на трибуну и дает сигнал флейтистам — ждите!
Тишина.
Пока я поднимаюсь по каменным ступеням, передо мной медленно вырастает тысячеликое лицо города. Форум, запруженный народом, — тысячи глаз смотрят на меня. Храмы и портики. Виллы и инсулы. Бани и таверны. Гордыня и мрамор.
Рим. Город, который не поддался бесчисленным ордам Ганнибала. Город, который с легкостью завоюет осел, груженный золотом.
Где-то там, на Палатинском холме, стареющий принцепс сидит в своем доме. Август не любит дворцы. Он их даже не строит.
Август подвержен приступам гнева. Однажды он заподозрил некоего гражданина в том, что тот соглядатай, и приказал заколоть его у себя на глазах. И гражданина закололи.
Добрый, мудрый, справедливый принцепс. Нет, нам не нужна Республика… Нам нужно, чтобы у правителя всегда было хорошее настроение.
— Ты приглашен на прием к цезарю, — говорит голос.
— Что? — Я поднимаю голову.
Передо мной стоит молодой вольноотпущенник, обычно принцепс делает таких, как он, чиновниками или порученцами.
— Цезарь зовет тебя в гости, благородный Гай Деметрий Целест.
Обращается как положено — уважительно. По имени моего отца. Но я все равно вздрагиваю.
— Твоя просьба удовлетворена, Деметрий Целест, — говорит вольноотпущенник негромко. — Цезарь примет тебя за два дня до августовских календ, после полудня. — И, не дожидаясь ответа, уходит.
* * *
Я говорю речь. Люди слушают. Кто-то даже плачет. Приятно.
Когда я устаю говорить, вступают флейты. Это тоже очень трогательно. Потом флейты стихают, и я продолжаю говорить. Слезы текут.
— …Умер мой брат дорогой, брат мой, навеки прощай! — заканчиваю я речь словами Гая Валерия Катулла, хорошего римского поэта, а не какого-нибудь изнеженного грека.
Все аплодируют.
После мы опять идем.
* * *
Ликторы в синих одеждах шествуют впереди процессии — их шестеро. Мой брат так и не стал консулом, не успел, но легатом… Легатом Семнадцатого легиона он был два года.
Синий — цвет смерти. Плечо болит от тяжести носилок. Ты и после смерти давишь на меня, брат.
Мы идем по улицам вслед за прихрамывающим архимимом — простите, он сейчас Луций, мой старший брат, и будет таким до момента, когда пламя взметнется над завернутым в саван телом и достигнет небес.
Факелы дрожат в руках рабов, пламя их едва заметно. Опаленные солнцем небеса плохо горят, думаю я. Даже пламени нечем дышать в этом проклятом городе. Сажа летит в стороны и медленно поднимается над головами. Невесомые черные лоскуты. Мой брат Луций неторопливо бредет в Аид, где его ждут отец и наша мать… обе матери. Наша и Квинта. Надеюсь, хоть там они все поделили…
Я вспоминаю, как вкладывал медяки в рот брата, и плачу. В смерти все равны. И последний бедняк, и первый сенатор исчезают в пламени, держа в зубах по медной монете в треть асса — для оплаты перевозчику…
Я поднимаю голову и слышу вой плакальщиц. Жара. Глотаю пересохшим ртом. Жажда. Когда я совсем готов упасть от изнеможения, я вижу Тарквиния, старого раба, несущего чашу. Я даже отсюда могу разглядеть ее запотевшие бока. Вода! Наконец-то. Не дойдя пары шагов, Тарквиний спотыкается и выплескивает воду к моим ногам.
Я смотрю, как влага впитывается в землю.
— Я отправлю тебя в пекарню, — говорю я. — Глупый никчемный старик!
В пекарню, где от мучной пыли слепнут глаза и нечем дышать. Тарквиний не протянет там и недели… Он поднимает седую голову, смотрит на меня. Я вижу слезы в его глазах. Даже так?
— Плачь, старик, — говорю я. Горло перехватывает. — Моего брата больше нет.
Проходит час. Мы стоим у погребального жертвенника. Огромная пирамида дров полита маслом и украшена свежими кипарисовыми ветвями. Высшей точкой — апогеем смерти — служит мой брат… Смешно.
— Пора, брат, — говорит Квинт.
Рядом с ним — Фессал, нумидиец, гибкая молния, учивший младшего владеть мечом. Бывший гладиатор, заслуживший свободу, сейчас — нянька, да продлят боги его время, чтобы он продлил время моего брата. Моему брату предсказано умереть молодым. А родственники — это люди, которые сделают все, чтобы такие предсказания не исполнялись. Поэтому мы наняли Фессала.
Квинт стоит передо мной — молодой, высокий, белобрысый. Красивый настолько, что хочется ткнуть пальцем, чтобы точно знать: эта застывшая глупость действительно мой брат.
У нас один отец, но разные матери.
Квинт смотрит на меня сверху вниз — глаза у него цвета неба, еще того, влажного, с шумящим за стенами дома дождем, а волосы светлые, словно выжженные солнцем колосья…
— Брат, — говорит Квинт.
— Брат, — говорю я.
Нам с Квинтом передают факелы. Я смотрю на пламя, едва видимое в такой жаре, и не могу понять, зачем мне дали эту штуку. Потом перевожу взгляд дальше — и вспоминаю. Я должен поджечь дрова.
Квинт говорит:
— Брат, давай.
Я киваю. Знаю, Луций бы этого хотел. Чтобы я держался достойно. Чтобы все мы держались достойно. Факел в моей руке дымится и потрескивает. Сильно пахнет маслом и благовониями, шафраном и ладаном. Легкий дым факела перетекает неровно в небо.
Либитинарий смотрит на меня и ждет. Предельная кристальная ясность взора. Могильщик устал от жары, он хочет закончить с похоронами и уйти в тень, пить там прохладное вино, закусывая обугленными кусками лепешек… Ему нет никакого дела до моего брата.
Либитинарий ловит мой взгляд, некоторое время думает, что сказать, потом отводит глаза.
Я думаю: глупо умирать в такую жару. Так, брат?
Либитинарий прячет глаза и убирается с моего пути. А я наконец вспоминаю, что должен сделать. Я держу факел перед собой и иду. И ничего не остается — кроме этой жары, сквозь которую я шагаю, стараясь не выронить факел. Ничего, кроме этих смутных людей вокруг, которым все равно.
Один из глупых людей вдруг кричит, я вздрагиваю и поворачиваю голову. Глупый человек — бывший легионер, отслуживший свое, — надрывно кричит, затем выхватывает кинжал и закалывает себя у подножия дровяной пирамиды. Черная густая кровь медленно струится в наполненном жаром воздухе, капает на дрова. Смешно.
Достойный поступок, говорит кто-то. Я не вижу кто.
Кажется, этот глупый полноватый человек с клочьями редких волос вокруг лысины был с братом в Паннонии. Кажется, он убивал маркоманов. А теперь закололся, чтобы последовать за бывшим командиром в загробные поля.
Его укладывают рядом с братом на поленницу.
Умирать глупо, думаю я. И поднимаю факел…
* * *
На мгновение я закрываю глаза и слышу железную поступь легионов. Солдатские калиги, выбивающие пыль из военных дорог. Тысячи «мулов Мария», топчущих италийскую, иберийскую, галлийскую, фракийскую и прочие чужие земли… Легионы. Мощь Рима. Величие власти.
Палящий зной.
Я открываю глаза и подношу факел к поленнице. Рваное, неровное пламя хватается зубами за политые маслом поленья, взбирается наверх, миг — и уже жертвенник охвачен пламенем. Оно ревет и шепчет, в треске выплевывает щепки и пепел и возносится в раскаленное небо Рима — пламя, почти невидимое в свете солнца…