Потом я узнаю.
— Простите, легат. Выпьете с нами? — говорит Секст по прозванию Победитель. Надо будет все-таки спросить, почему его так назвали…
Выпить? Я поднимаю брови. Интересное предложение.
— Смотря по какому поводу. А что за праздник, солдат?
Товарищи его кричат. Я сначала ничего не понимаю. Потом из толпы легионеров выталкивают верзилу, огромного и крепкого.
— Это оптион Марк по прозванию Крысобой, — говорит легионер Секст. — Из четвертой центурии! У нас большая радость. Марка переводят в пятый Македонский — он будет командовать там восьмой когортой. Наконец-то мы от него избавимся! — В толпе хохочут. — Марк будет настоящим центурионом. Покажет македонской «зелени», как надо правильно чистить сортиры!
Легионеры хохочут так, что дома вокруг грозят обвалиться.
Марк сдержанно кивает. Он огромный, веселый и, видимо, уже слегка пьяный. Или его развезло от радости? Не знаю. Лицо оптиона озаряет широкая улыбка. И он смотрит на меня сверху вниз и сутулится, как многие люди, смущаясь своего роста.
— Крысобой?
— Он у нас в бою настоящий убийца крыс! — смеются легионеры.
Я оглядываю будущего центуриона. Настоящий великан. Да уж. Не всякий германец вырастет в такую махину.
— Что ж… раз такое дело. Поздравляю, центурион Марк Крысобой! — говорю я.
Шепоток бежит по рядам. Из рук в руки передают, а потом подносят мне чашу. Серебро, оцениваю я. Нашли самую дорогую — для легата. Спасибо, ребята. Принимаю чашу, она чуть теплая от чужих ладоней.
Я выплескиваю немного вина на землю — приношение богам — и поднимаю чашу.
— Твое здоровье, центурион Марк!
Вокруг одобрительный рев. Я приближаю чашу к губам (надеюсь, чистая?) и отпиваю. Катаю на языке. Вино неразбавленное, густое и кислое. Не фалернское точно. Глотаю, усилием воли заставляя себя не морщиться…
Поднимаю чашу, киваю: мол, хорошее вино.
Ну, теперь самое сложное. Я беру чашу и начинаю пить. Сила воли. Голова начинает кружиться — крепкое, зараза.
Допиваю и переворачиваю чашу донцем вверх, смотрю на Секста Победителя. «Мулы» молчат. Я демонстративно встряхиваю чашу. Ни капли внутри не осталось.
— До дна! — кричит Секст. Легионеры радостно ревут.
Марк по прозвищу Крысобой улыбается. В свете факелов его лицо кажется рваным, красное на черном. Лицо Геракла с греческой амфоры. Я слышу крики солдат и слышу, как тоскливо звучат греческие трубы где-то далеко. Одинокие мерные удары цимбал.
Мне страшно.
…Погасший фитилек свечи.
Порыв ветра налетает, и факел в руке Секста начинает вдруг трещать, плеваться искрами, почти гаснет. И вдруг словно выстреливает. Секст отдергивает руку, когда на руку ему попадает капля смолы. Факел падает на землю. Я отступаю на шаг — невольно.
Холод. Факел горит на земле. Пламя дергается, как в припадке.
— Дурацкий факел, — говорит Секст. — Вот дешевка какая. Легат, вас не задело? Простите, я…
Марк стоит, прижав ладонь к щеке, и глупо улыбается.
— Все в порядке, солдат, — говорю я. — Продолжайте праздновать! Удачи, Марк!
Будущий центурион отнимает руку — там небольшой ожог, брызнуло смолой. Марк разглядывает свою ладонь.
Я иду прочь, шагаю ровно и медленно, чтобы это как можно меньше походило на бегство. Возвращаюсь в свою палатку и долго сижу в темноте, глядя перед собой. Что-то не так.
…Все будет хорошо — даже если не будет.
Когда факел выстрелил, мне почудилось… Нет, не так. Не почудилось. Я — увидел. Вместо приятного, хотя и простоватого лица центуриона Марка — чудовищную изуродованную харю с приплюснутым носом. И десятки смеющихся черепов вокруг него…
Ерунда. Приметы. Знаки. Предопределение, говорите?! Не верю.
Глава 11
Тишина в эфире
Тарквиний, около 70 лет, домашний раб.
Странная все-таки штука — жизнь.
Стариков все больше, а молодые умирают. Словно молодость — это болезнь, которая одних убивает, других же оставляет калеками. И вот они живут — те, кто выжил: изувеченные, изломанные, с согнутыми спинами, искореженными суставами, ослепшими очами. Волосы их побелели, зубы выпали, ноги у них трясутся, а воспоминания — неполны.
Счастливчики.
Мы выжили. Нам — повезло.
Доказательства? Это легко. Когда мой хозяин Гай учился у греков, я тоже кое-чего наслушался. Пожалуйста: доказательство от противного. Покажите мне хоть одного человека, что дожил до старости — молодым. Не можете? Все. Вопросов больше нет.
Я не помню, что я вчера ел на ужин. Не то чтобы мне хотелось это помнить — но надо, я каждый раз даю себе задание, чтобы не занеметь в этой неподвижности, что подступает ко мне со всех сторон. Она все ближе. Стоит замешкаться, дать неподвижности шанс — и она проникнет в тебя, захолодит конечности и заставит сердце биться через раз… через два… через… три… Вообще не биться.
Поэтому я сражаюсь. Вареное пшено, вспоминаю я. И овечий сыр… кажется. И что-то еще. Всегда есть что-то еще.
Я так стар, что помню деда моего Гая, салажонка гордого. Деда звали так же, как и отца, — Луций Деметрий Целест, у них в семье старший сын завсегда — Луций, словно они других имен не знают. Высокомерие и гордость, проклятые римляне.
Я когда-то тоже был свободным. Наверное. Я уже не помню, как это было, я попал в Рим совсем мальчишкой. Узкие улочки, мощенные камнем, раскалялись докрасна под моими ногами. Я хорошо бегал тогда. Нас, мальчишек, гоняли как посыльных — беги туда, беги сюда, отнести то, не знаю зачем. И неважно кому. Важно — вовремя. В общем, беги, мальчик, беги. Опаздывать нельзя, выпорют.
А потом, когда я уже был взрослым, моя жизнь изменилась. Я до сих пор не знаю, почему дед мальчишки выбрал меня. Чем я отличался от других рабов? Я долго потом старался понять. Всегда хочется быть особенным, не таким, как остальные… Теперь знаю.
Я прожил на свете достаточно долго, чтобы понять. Ничем. Ни-чем. Здорово, да? Деду Гая это было не нужно. Ему был нужен раб для его внука. И все. Это я сейчас понимаю. А тогда много ерунды придумывал. Это бывает. Но тогда, в общем, я был доволен своей жизнью. Пока одним все, другим — ничего. И остается время поболтать с девчонками на господской кухне… Боги, как давно это было…
Многие умерли. Когда я закрываю глаза, мертвые мальчишки окружают меня. Иногда я даже с ними разговариваю. Им там одиноко, в их молодости.
А когда они уходят, я сражаюсь. Вареное пшено, вспоминаю я. И овечий сыр… кажется. И что-то еще. Всегда есть что-то еще…
Молодость — это болезнь. Жаль, что мы так быстро выздоравливаем.
* * *
Давно замечено — утром все кажется лучше. И судьба, и время, и люди… И даже собственное лицо. Я разглядываю отражение в лезвии кинжала.
У людей, отмеченных богами, глаза разного цвета. У Александра Великого, рассказывают, один глаз был зеленый, другой карий. Или, по другой версии, зеленый и голубой. Впрочем, дело в другом. Александр Македонский захватил к двадцати пяти годам половину мира и дошел до далекой Индии. Потом, правда, умер. Его огромная империя развалилась на куски, когда тело Александра не успело даже остыть…
Кстати, это мысль. Может, мне к своему имени добавить прозвание «Счастливый»? А что, Гай Деметрий Целест Счастливый. Или, скажем, Гай Деметрий Целест Разноглазый Урод. Звучит.
Я убираю кинжал обратно в ножны. Прохожу по палатке — она огромная. Вот то, что я искал. От брата-легата мне в наследство досталось большое зеркало, я снимаю с него покрывало. Отлично! Полированная поверхность бронзы отражает напряженное лицо нового легата. Разноглазое.
Разве можно внезапно стать «Счастливым» в возрасте двадцати восьми лет? Впрочем, почему нет — цвет глаз же я поменял? Может быть, какая-нибудь местная Юнона Косматая положила глаз на красавца-легата (то есть меня), когда он проезжал мимо ее рощи по пути в легион. То-то у меня на днях спина чесалась… под левой лопаткой…