Доктор Хаса вытер руки и вспомнил о риносклероме. Это было его больным местом. «Старик» хотел продемонстрировать ее студентам, а она сопротивлялась. Риносклерома была у одной сумасбродной тетки, которая упрямо твердила, что не намерена быть подопытным кроликом. Жаль, что к каждой болезни прилагается еще и пациент. Но на самом деле Хаса больше всего разозлился на практиканта. Тому следовало бы стать психоаналитиком и переехать в Вену, где он мог бы сколько душе угодно класть полипотом с петлей на стеклянный столик. И это во время обхода «старика»! Тот ничего не сказал, но покраснел от возмущения. Но хуже всего, что именно он, Хаса, является ответственным за этого практиканта и, соответственно, за его представления о современной гигиене.
– Положить стерильную петлю на стол, и это прямо перед применением, – возмутился Хаса и пожалел про себя, что физические меры воздействия к студентам запрещены.
Он обмотал носовым платком эбонит рефлектора, рассерженно щурясь и точно зная, что причина его плохого настроения не в риносклероме и не в этом практиканте. Во всем виновата погода, из-за которой невозможно поехать на Штольпхензее.[9] Тем более что вчерашняя блондинка обязательно будет и сегодня… но хватит об этом.
Конечно, во всем виноваты погода и Штольпхензее, но ни в коем случае не известие о том, что Марион провела все лето в обществе Фрица в Зальцкамергуте. Какое ему дело до Марион? А риносклерома будет продемонстрирована, хочет того больная или нет, – в конце концов, это университетская клиника.
Придав лицу серьезное выражение, доктор Хаса вошел в большую приемную. Выстроившиеся у стен ряды стульев для обследования казались бесконечными. Рядом с каждым из них – электрическая лампа, столик для инструментов и пара мисок. Пациенты сидели с отсутствующими, но одинаково напряженными лицами. Слева доктор Мазицкий щелкнул зеркалом для горла, а у третьего стула справа доктор Манн выкрикнул:
– Сестра, ушную воронку!
На стуле доктора Хасы сидела блондинка с мечтательными серыми глазами, но более всего доктора поразил их необычный разрез. Хаса опустился на низкий табурет и внимательно посмотрел на нее. Девушка улыбнулась, и ее грустные глаза вдруг озарились сиянием. Она указала пальцем на направленный вверх рефлектор на голове у Хасы:
– Похоже на нимб.
Акцент выдавал в ней иностранку.
Хаса улыбнулся. Жизнь все-таки очень забавная штука, а до Марион ему и вправду нет никакого дела. Он посмотрел в серые бездонные глаза пациентки и подумал: «Будем надеяться, что это rhinitis vasomotorika[10] и требует длительного лечения». Впрочем, он сразу же отогнал эту мысль как недостойную врача и с легким ощущением вины спросил:
– Как вас зовут?
– Азиадэ Анбари.
– Профессия?
– Студентка.
– Ах вот как, коллега! – воскликнул Хаса. – Тоже медик?
– Нет, филолог, – ответила девушка.
Хаса поправил рефлектор.
– Посмотрим, что привело вас ко мне. Так, боль в горле. – Его левая рука автоматически нащупала шпатель. – Изучаете германистику?
– Нет, я тюрколог.
– Кто, простите?
– Я занимаюсь сравнительным исследованием тюркских языков.
– Боже мой! И зачем вам это?
– Просто так, – сердито ответила она и раскрыла рот.
Хаса исполнял свой врачебный долг с толком и расстановкой. Но мысли его при этом делились на профессиональные и личные. Профессионал в нем установил: результат риноскопии – anterior et posterior[11] – без патологий. Легкое покраснение левой барабанной перепонки, но без болезненности при надавливании. Признаков otitis media[12] нет. Ограниченная местная инфекция. При лечении учитывать анамнез. А как частное лицо он думал: «Сравнительное изучение тюркских языков! Неужели и этим можно всерьез заниматься! Даже имея такие серые глаза! „Анбари“, – сказала она. Это имя я где-то слышал. Ей, наверное, нет и двадцати, а какие мягкие волосы».
Он отложил рефлектор, отодвинул табурет и деловито сказал:
– Tonsillitis.[13] Начинающаяся angina follicularis.[14]
– А на немецком – заурядная ангина, – улыбнулась девушка, и доктор Хаса решил больше не употреблять латыни.
– Да, – сказал он, – естественно, постельный режим. Вот вам рецепт для полоскания. Никаких компрессов, домой на машине, диета. А почему все-таки тюркология? Зачем вам это?
– Мне это интересно, – скромно ответила девушка, и сияние ее глаз разлилось по всему лицу. – Вы не представляете, сколько существует диковинных слов, и каждое из них звучит как барабанная дробь.
– У вас температура, – сказал Хаса. – Оттого и барабанная дробь. Я где-то слышал ваше имя. Был такой губернатор в Боснии, которого звали Анбари.
– Да, – проговорила девушка. – Это был мой дед.
Она поднялась. Пальцы ее на мгновение утонули в широкой ладони доктора Хасы.
– Приходите еще, когда будете здоровы… Я имею в виду, если понадобится дополнительное лечение.
Азиадэ подняла глаза вверх. У врача была смуглая кожа, черные, зачесанные назад волосы и широкие плечи. Он очень отличался от таинственных капитанов подводных лодок и дикарей-рыболовов с берегов безымянных рек. Девушка быстро кивнула ему и пошла к выходу.
На вокзале у Фридрихштрассе Азиадэ остановилась и задумалась. Врач что-то говорил о машине. Она сжала губы и решила пошиковать. Высоко подняв голову, девушка пошла мимо вокзала в направлении Линдена. Там она села в автобус, прислонилась к мягкой кожаной спинке сиденья и довольно подумала о том, что машина является всего лишь скромной diminutivum[15] плавно катящегося автобуса.
– До Уландштрассе, – сказала она кондуктору, протягивая монетку.
Глава 2
Их полутемная комната располагалась на первом этаже, и оба окна выходили во внутренний двор, в центре стояли покрытый клеенкой стол и три стула, а с потолка свисала голая лампочка на длинном шнуре. У стен с ободранными обоями стояли кровать и диван, плотно придвинутые друг к другу. Единственную свободную стену занимал шкаф, дверца которого прикрывалась сложенной газетой. Рядом висело несколько пожелтевших фото. Ахмед-паша Анбари сидел за столом, уставившись на выцветший узор обоев.
– Я заболела, – сказала Азиадэ и села на стул.
Ахмед-паша поднял голову. Его маленькие, черные глаза испуганно взглянули на дочь. Азиадэ зевнула и зябко поежилась. Пока Ахмед-паша поспешно стелил ей постель, Азиадэ быстро разделась, а потом, сидя на краю кровати, сбивчиво, дрожа в ознобе, стала рассказывать о якутском окончании «а» и постороннем мужчине, который заглядывал ей в горло.
Глаза Ахмед-паши переполнились ужасом.
– Ты ходила к врачу одна?
– Да, отец.
– И тебе пришлось раздеться?
– Нет, отец, честное слово, нет, – равнодушным голосом ответила она.
Азиадэ легла и закрыла глаза. Руки и ноги ее, казалось, были налиты свинцом. Она слышала шаркающие шаги Ахмед-паши, звон серебряных монет.
– Чай с лимоном, – прошептал он кому-то за дверью.
Ресницы Азиадэ дрожали. Из-под полуприкрытых век она смотрела на пожелтевшие фото, на которых ее отец был изображен в шитом золотом парадном мундире, феске и лайковых перчатках, с саблей на боку. Азиадэ глубоко вздохнула и внезапно почувствовала запах пыли с моста Галата и аромат фиников, которые когда-то сушились в угловой нише ее комнаты.
Послышалось тихое бормотание. Ахмед-паша стоял на коленях на пыльном ковре и, касаясь лбом пола, шепотом молился, и под этот шепот давно знакомых слов Азиадэ виделись большой, круглый шар солнца и древняя крепостная стена Константина у ворот Стамбула. Янычар Хасан взбирался по стене и водружал флаг османского дома на старой крепости. Азиадэ прикусила губу. У римских ворот сражался Михаил Палеолог, а Фатих Мухаммед несся по трупам в Айя-Софию и обнимал обагренными кровью руками ее византийские колонны.