А рука тем временем механически записывала: «Этимология слова „утч“ – „конец“. „Утч“ – на основе фонетических законов в абаканском диалекте переходит в „ус“. В карагайском представлены две формы – „уту“ и „уду“. В саянском также „уду“…»
Азиадэ остановилась. Она понятия не имела о саянском языке, не представляла, когда и где говорили на языке, формы которого она сейчас расшифровывает.
В этих словах ей слышался гул большой реки, виделись дикие узкоглазые люди, которые, вооружившись гарпунами, тащат на поросший мхом берег длинных жирных осетров. Темнокожие, широколицые мужчины были одеты в шкуры животных. На берегу они забивали осетров, выкрикивая при этом «уду» – саянскую форму древнетюркского слова «утч» – «конец».
Азиадэ достала из портфеля маленькое зеркальце, спрятала его между страницами энциклопедии и украдкой посмотрела в него: тонкие алые губы, светлое, чуть вытянутое лицо и серые глаза с длинными пушистыми ресницами. Она дотронулась указательным пальцем до длинных бровей, провела по мягкой, светлой, слегка покрасневшей коже. Ничто в этом лице не напоминало тех широколицых, узкоглазых кочевников с берегов безымянной реки.
Азиадэ вздохнула. Тысячи лет отделяли ее от могучих предков, которые когда-то пришли из туранских пустынь и наводнили серые равнины Анатолии. За эти тысячи лет постепенно исчезли раскосые глаза, смуглая кожа и крепкие широкие скулы. За эти тысячи лет возникали империи, новые города и изменялись гласные в корнях слов. Один из ее предков завоевал столицу империи Стамбул, а другой предок потерял город халифов – Багдад. Осталось только овальное маленькое лицо, светлые печальные глаза и болезненные воспоминания о потерянной империи, сладких водах Стамбула и доме на Босфоре с выложенными мрамором дворами, стройными колоннами и белой надписью над входом.
Азиадэ по-девичьи покраснела, спрятала зеркальце и осторожно осмотрелась. Вокруг были только сгорбленные спины, лысины и близорукие взгляды соседей.
Торжественная тишина читального зала временами прерывалась робким шепотом:
– Не могли бы вы передать мне «Elementa persica»?
– Опечатка в амхарийской энциклопедии! Что вы на это скажете?
– Вы думаете, это дополнение несет в себе отрицание?
Тихо шуршала пожелтевшая бумага древних изданий. Книжные полки напоминали оскал злого всемогущего чудовища. Рядом, склонившись над столом, сидела сухая, с бледной кожей и впавшими щеками женщина, напряженно переводившая «Тарик» Хак-Хамида. Она увидела зеркало, бросила на Азиадэ неодобрительный взгляд и написала на маленьком листке: «Horribile dictu! Cosmetica speculumque in colloquium!»[2] Она подвинула листок Азиадэ, а Азиадэ примирительно написала на обратной стороне: «Non cosmeticae sed influenza.[3] Я болею. Давайте выйдем, я помогу вам переводить „Тарик“».
Она закрыла энциклопедию и вышла в большой вестибюль. Филолог с впавшими щеками последовала за ней. Они устроились на холодной мраморной скамье в вестибюле. Азиадэ раскрыла книгу. Из переливов четверостиший выступали серые скалы Испании, полководец Тарик в мерцающем свете факелов переходил ночью Гибралтарский пролив и, ступив ногой на скалу, клялся халифам покорить испанскую землю. Филолог восторженно вздохнула. Ей казалось несправедливым, что в Турции каждый ребенок знает турецкий, а она, ученая, должна прикладывать столько труда, чтобы одолеть его.
– Я болею, – сказала Азиадэ и отложила «Тарик». Она задумчиво посмотрела на черного орла, украшающего мраморный пол, затем поднялась и сказала: – Мне надо идти, коллега. – Азиадэ попрощалась и в неожиданно хорошем расположении духа направилась к выходу.
Крепко сжимая в руках портфель, она шла по шумной Фридрихштрассе. Над Берлином висел легкий осенний дождь. У вокзала, словно солдаты на параде, выстроились продавцы газет.
Азиадэ подняла воротник тонкого плаща. На Адмиралштрассе в сумерках дождя ее маленькая ножка подвернулась и проезжавшая мимо машина обрызгала девушку грязью из лужи. Чулки тут же покрылись отвратительными серыми пятнами. Раздосадованная, она пошла дальше. Свинцовая Шпрее отдавала тусклой синевой. Азиадэ остановилась на мосту, разглядывая металлические конструкции вокзала. Где-то над головой прогрохотал поезд.
Перед ней лежала сверкающая от осеннего дождя широкая Фридрихштрассе. Этот чужой город был прекрасен классической прямотой своих мокрых пустынных улиц. Азиадэ глубоко вдохнула его чужой воздух и посмотрела на серые лица прохожих. Ее романтический ум высматривал в длинных, гладко выбритых лицах прохожих отставных капитанов подводных лодок, предпринимавших отчаянные походы к берегам Африки; жесткие голубые глаза мужчин таили мрачные воспоминания о полях сражений во Фландрии, в снежных пустынях России, пылающих песках Аравии.
На невообразимо длинной Луизенштрассе дома постепенно приобретали красноватый оттенок. На углу улицы мужчина в толстых шерстяных перчатках продавал каштаны. У него были глубокие голубые глаза, и Азиадэ подумала, что в их жестком, полном уверенности взгляде есть что-то от короля Фридриха и поэта Клейста.[4] Но тут продавец каштанов смачно сплюнул. Азиадэ испуганно отшатнулась. Да, от этих мужчин можно ожидать чего угодно, а Клейст уже давно покинул этот мир.
Она сглотнула слюну, снова ощутив при этом сильную боль в горле, и медленно пошла дальше по мокрому асфальту. Капля дождя, упавшая за воротник, медленно скатывалась по спине. Она крепче сжала в руке портфель и увидела впереди на левой стороне улицы памятник Вирхову.[5] Все вокруг приобретало медицинские оттенки: прилавки магазинов сверкали металлом хирургических пил, зубоврачебных инструментов, лежащих по соседству с учебниками по общей патологии. Азиадэ остановилась перед одним из прилавков и поежилась: из-за витринного стекла ей улыбался скелет с тонкими костями. Она оказалась зажатой между покойным Вирховом и скелетом. В зеркале витрины она увидела собственное вытянувшееся от испуга лицо с покрасневшими щеками. Слева возвышалась красная стена Шаритэ,[6] за оградой – голые ветви деревьев и больные в пижамах в бело-голубую полоску. Она пошла дальше, съежившись, втянув голову в плечи. Ей уже не было холодно, от насквозь промокшего плаща пахло резиной.
«Поезд не останавливается на мосту Яновитц», – грустно произнесла она про себя. Это была первая фраза, которую Азиадэ выучила на немецком и постоянно вспоминала, когда чувствовала себя потерянной и одинокой в величественном каменном Берлине.
Она взошла по ступенькам и толкнула тяжелую дверь клиники. Грузная медсестра спросила ее имя и протянула карту. Перед зеркалом Азиадэ сняла маленькую черную шляпку, и светлые мягкие волосы, чуть намокшие на концах, свободной волной упали на плечи. Она причесалась, оценивающе посмотрела на свои ногти, спрятала карту в карман и вошла в большую полутемную приемную.
* * *
– Concha bullosa,[7] – сказал доктор Хаса и бросил инструменты в тазик. Пациент испуганно посмотрел на выписанное им направление и скрылся в рентгеновском кабинете.
– А может быть, и эмпиема,[8] – пробормотал Хаса.
Он записал свое предположение в историю болезни и отправился мыть руки.
Глядя, как светлые капли скатываются по его пальцам и исчезают в раковине, Хаса жалел себя. «Я просто несчастный человек», – думал он, и на лбу у него обозначились горизонтальные морщинки. Три аденотомии за одно утро – это уж точно чересчур. К тому же одна из них под наркозом. И эти два парацентеза – второй был вовсе не обязателен. Барабанная перепонка все равно вскрылась бы сама по себе, но пациент начинал волноваться.