Азиадэ поднесла руку ко рту. Дыхание было горячим и влажным.
– Бокса! – вдруг громко воскликнула она.
– Что с тобой, Азиадэ? – Ахмед-паша стоял, склонившись над ее кроватью.
– Карагазский дательный падеж для джагатайского «богус» – «горло», – ответила девушка.
Ахмед-паша озабоченно посмотрел на нее, набросил поверх одеяла еще и шубку, а потом продолжил намаз.
А Азиадэ виделись в горячечном полусне узкие плечи султана Вахтетдина, который проезжал мимо строя солдат к пятничной молитве. Маленькие лодки кружили по Татлы-Су, а газеты писали о завоеваниях на Кавказе, победах немцев и предрекали великое будущее Османской империи.
Кто-то дотронулся до ее волос. Она открыла глаза и увидела отца со стаканом в руках. Она прополоскала горло какой-то противной на вкус жидкостью и серьезно сказала:
– Полоскание ономатопоэтично, все это нужно воспринимать с точки зрения истории звука, – и снова упала на подушки, закрыв глаза, щеки ее пылали нездоровым румянцем. Ей грезились степи, пустыни, дикие всадники и полумесяц над дворцом на Босфоре.
Потом, отвернувшись к стене, она горько заплакала. Ее маленькие плечи вздрагивали, она вытирала рукой слезы, стекавшие по лицу. Все рухнуло в тот день, когда чужой генерал занял Стамбул и изгнал из страны священный род Османов. Ахмед-паша тогда величественным жестом отшвырнул свою саблю в угол и долго плакал в маленьком восточном павильоне своего конака.
Все в доме знали, что он плачет, слуги с сочувственным молчанием стояли на пороге. Никто не решался потревожить хозяина. Затем отец позвал Азиадэ, и она вошла к нему. Паша сидел на полу, одежды его были разорваны.
– Наш султан изгнан, – сказал он, не глядя в ее сторону. – Ты знаешь, что он был моим другом и повелителем. Отныне этот город стал чужим для меня. Мы уезжаем отсюда очень далеко.
Он подвел ее к окну, и они долго смотрели на медленные волны Босфора, на купола больших мечетей и далекие серые холмы, за которыми когда-то первые отряды Османов поднялись против Европы.
– Мы уедем в Берлин, – сказал Ахмед-паша. – Ведь немцы наши союзники.
Азиадэ уже не плакала. В комнате было темно. С дивана доносилось тихое дыхание Ахмед-паши. Девушка сидела на кровати и широко раскрытыми глазами глядела куда-то вдаль. Она тосковала по Стамбулу, по старому дому, по мягкому воздуху родины. В почти осязаемой близости виделись ей минареты города калифов, и безмолвное отчаяние охватило ее. Ничего не осталось, все погибло. Все, кроме мягкого звучания родного языка и любви к древнему роду, некогда прославившему османский дом.
«Дедушка был губернатором Боснии», – подумала она и вдруг вспомнила, как врач коснулся своим коленом ее бедра. Она закрыла глаза и снова увидела его черные, слегка раскосые глаза. «Скажите „а…“», – говорил врач, а вокруг его головы сиял нимб.
– «А» – это якутская форма, а я – турчанка, и мы говорим в родительном падеже «и», – с гордостью ответила ему Азиадэ и заснула, нежно поглаживая под одеялом свое крепкое бедро.
Тревожно прислушиваясь к дыханию дочери, Ахмед-паша лежал в постели с закрытыми глазами и думал о своих сыновьях, уехавших из дома защищать империю и не вернувшихся назад, о дочери, которая должна была выйти замуж за принца, а теперь задыхается в океане варварских иероглифов, о своем кошельке, в котором было сто марок – все состояние дома Анбари, – и одновременно он думал о султане, который жил на чужбине и так же, как и он, тосковал по воздуху родины.
Когда за окном окончательно рассвело, Ахмед-паша встал и заварил чай.
Проснувшаяся Азиадэ выпрямилась на кровати и гордо заявила:
– Я уже совершенно здорова, ваше превосходительство!
* * *
Воздух в кафе «Ватан» на Кнезебекштрассе состоял из табачного дыма и запаха бараньего жира. Владельцем кафе был очкастый индийский профессор, который пользовался репутацией необычайно мудрого человека, из-за чего, собственно, и вынужден был покинуть родину. Старшего официанта звали Смарагд, он был обладателем длинного носа и чина бухарского министра. За маленькими столиками сидели египетские студенты, сирийские политики и принцы из королевского рода Каджаров. Они ели бараний жир и пили из крошечных чашечек ароматный кофе, который варил разбойник с гор Курдистана, широкоплечий, с густыми сросшимися бровями. Он знал восемнадцать способов приготовления кофе, но раскрывал секреты своего искусства только принцам, губернаторам и вождям племен.
Ахмед-паша Анбари сидел за угловым столиком и смотрел в темный круг дымящегося кофе. За соседним столом черкес Орхан-бей и проповедник с приплюснутым носом, принадлежавший к таинственной секте Ахмедия, играли в кости.
– Знаете ли, ваше превосходительство, – сказал хозяин кафе, склонившись над пашой, – знаете ли вы, что приехал Рензи-паша из Йемена. Он ищет генералов и чиновников для службы их имаму.
– Я не поеду в Йемен, – ответил Ахмед-паша.
– И правильно сделаете, – равнодушно согласился хозяин. – Йеменцы – еретики.
Он исчез за стойкой и застучал чашками. Черкес выиграл очередной кон, закурил и посмотрел на толстого сирийца за соседним столом.
– Позор, – сказал ему сириец, – правоверный не играет в кости.
Черкес демонстративно затянулся и отвернулся.
В кафе вошел человек с голым черепом и сухими костлявыми руками. Он остановился у стола Анбари и в знак почтительного приветствия поочередно коснулся рукой груди, губ и лба.
– Мир вам, ваше превосходительство. Давно не виделись.
Паша кивнул:
– Вы приехали из Стамбула, Реуф-бей?
– Да, ваше превосходительство. Я был ранен при Сафарии и теперь служу в управлении таможни. В последний раз мы с вами виделись, когда я был депутатом, а вы – шефом тайного кабинета. Тогда вы хотели меня задержать.
– Мне очень жаль, что вам удалось бежать, Реуф. Как поживает родина?
– Она процветает, над Золотым Рогом светит солнце. Урожай удался, а в Анкаре зимой шел сильный снег. Вам надо возвращаться, ваше превосходительство. Подайте правительству прошение о помиловании.
– Спасибо. Я собираюсь заняться торговлей коврами. Мне не нужна ничья милость.
Незнакомец ушел, а глаза Анбари опять погрустнели. Снова вернулись мысли о неуплаченной квартирной плате, хозяине квартиры, который принимает его за левантийского мошенника, о двоюродном брате Кязиме, который бежал в Афганистан и обещал прислать денег, о другом племяннике, Мустафе, который перешел на сторону врага и не отвечал на письма, и о своей дочери Азиадэ, которая болеет, потому что разгуливает по осеннему Берлину в тонком плаще.
Ахмед-паша закурил, а Смарагд, получив деньги с очередного клиента, присел за его стол.
– Все очень плохо, ваше превосходительство, холодно и бедно, – сказал он на своем, едва понятном диалекте. – В Бухаре опять война, я снова министр. – Он засмеялся, но глаза его оставались при этом грустными.
В углу сидел перс и, приложив руку к левому уху, тихо и протяжно пел старый баяты.[16]
Индус за стойкой горячо спорил с проповедником из Ахмедии об истинной сущности Аллаха. Ахмед-паша, склонив голову, подумал, что он действительно мог бы служить консультантом в магазине ковров и давать советы несведущим европейским коллекционерам. Он вздохнул, привычно ощутив легкую боль слева. Он любил эту боль как последнее напоминание о ране, полученной десятки лет назад в арабских сражениях.
Черкес за соседним столом что-то мурлыкал себе под нос и отсутствующе улыбался.
– Я собираюсь стать пианистом в ресторане «Ориент», ваше превосходительство, – сказал он полувопросительно.
Достойные занятия его предков – разбой и войны – были теперь ему недоступны. Когда-то воинственные отряды черкесов пришли ко двору Османов, и он тоже был рожден править и отдавать приказы. Но теперь прошлое было занесено стеной песчаного вихря, а реальностью стали мостовые Берлина. Черкес был способен только на две вещи: приказывать и музицировать, но приказывать, судя по всему, вышло из моды.