— Довольно! — выпалила я.
В секундной тишине все взгляды обратились ко мне. Бармен на миг умолк, после чего хохотнул и отвернулся. В этот миг во входной арке, чуть склонив голову, возник Бэнгс.
Сколько ни рисуй в воображении предстоящие события, к реальности не подготовишься. Всю неделю я прокручивала в голове черно-белый фильм о субботнем рандеву, а в результате была совершенно ошарашена реальным, цветным вариантом. Физическое присутствие Бэнгса потрясло меня, чтобы не сказать ужаснуло. Бэнгс явился в красном пуловере и куртке вроде тех, что носят американские бейсболисты, — из толстого, похожего на войлок материала спереди и сзади, но с белыми кожаными рукавами. Полагаю, наряд относился к празднично-выходным, поскольку в школе я Бэнгса ни в чем подобном не видала. Застыв в арке, Бэнгс нервно дергал мочку левого уха, и даже с расстояния в несколько шагов его расцветшую буйным цветом сыпь трудно было не заметить. Мне вдруг показалось, что я лишусь чувств от избыточности момента — уж больно много, с позволения сказать, было Бэнгса в Бэнгсе.
— Привет! Прошу прощения, опоздал. Надеюсь, долго ждать не заставил!
Бэнгс стремительно пересек зал и, оказавшись рядом, внезапно подался ко мне, вроде собрался клюнуть, как ныряющая за кормом птица. Я инстинктивно отпрянула, и лишь ощутив влажное прикосновение на подбородке, сообразила, что Бэнгс хотел поцеловать меня в щеку. Раздался глухой стук, наши головы столкнулись, и я опять слишком поздно поняла, что Бэнгс хотел расцеловать меня в обе щеки. Наконец он сделал шаг назад, и я смогла встать с барного табурета. От неудачной попытки интимности у меня осталось отвратительное чувство. Со стороны Бэнгса это было страшной ошибкой, тем более если учесть, что до тех пор мы не обменялись и рукопожатием.
— Нет-нет, вы вовремя, — заверила я. (Разумеется, он опоздал — минут на семь или около того). Когда я спустила ноги с подставки табурета, лежавшая у меня на коленях сумка упала на пол. Нагибаясь за ней, я услышала, как в висках океанским прибоем бушует кровь.
— Вы уже заказали выпивку? — спросил Бэнгс. — Или… Или, может, сядем за столик?
— Не заказывала. Давайте сядем.
Мы вновь подошли к метрдотелю с голым пупком, пожелавшей узнать, курящие мы или некурящие.
Бэнгс посмотрел на меня:
— Вы не курите?
— Курю, но… Могу и не курить. Не страшно.
— Отлично. Значит, не курим!
Оказавшись за столиком, мы по очереди шумно выдохнули — таким звуком обычно празднуют довольство и покой после изрядной суматохи: хаааа! Нам вручили меню, и Бэнгс предложил ознакомиться немедленно — он умирал с голоду. Минуту-другую мы молча изучали глянцевые листки. В страхе, что позже пропасть молчания уже не перескочишь, я оборвала паузу:
— Неплохая на вас курточка, Бэнгс.
Комплимент воодушевил Бэнгса на детальное описание своего гардероба. Выяснилось, что данная куртка — одна из десятка того же пошиба в его шкафу. Он их коллекционирует.
— И заметьте, я не фанат бейсбола. Просто от курток тащусь. Кайфовая, правда?
Я кивнула:
— Да. Конечно.
Вспоминая свое свидание с Бэнгсом, я особенно терзаюсь при мысли об этом диалоге. За ним последовали иные и куда более существенные унижения. Почему же я изо дня в день прокручиваю в памяти диалог о куртках, невольно стискиваю кулаки и мычу от злости? Что меня так оскорбляет — фальшивая похвала безобразной одежонке? Или поддакивание развязному жаргону Бэнгса? По-видимому, и то и другое. А сильнее всего, я думаю, причина, их вызвавшая, — подспудное желание понравиться Бэнгсу.
Беседа с грехом пополам продолжалась. Бэнгс сообщил, где ему удалось отхватить свои куртки, после чего мы обменялись мнениями насчет последней фантазии Пабблема: расписать стену вокруг школьного стадиона детскими «фресками» на тему борьбы за мир. (Бэнгс счел, что «задумка спорная, но потешная».) Затем официантка приняла наш заказ, и до его исполнения нас ждало бы грызущее затишье, не осени меня подбросить Бэнгсу вопрос о новых учебниках математики для выпускных классов. Тема была выбрана удачно: рассуждений Бэнгса об учебниках хватило на закуски и горячее. Скажу больше — все пошло так гладко, что, когда официантка поинтересовалась, не желаем ли мы чего-нибудь еще, Бэнгс с сердечной улыбкой предложил мне отказаться от ресторанного десерта в пользу кофе у него дома. Я колебалась не более секунды.
— С удовольствием. Почему бы и нет?
Счет мы оплатили пополам. Бэнгс в уме подсчитал, что моя доля составляет 23,45 фунта плюс 1,64 чаевых (или 2,34, если я пожелаю «проявить щедрость»). Затем он хлопнул себя по бедрам и, моргнув, вопросил:
— Ну? Пойдем?
Возможно, меня одурманило вино. Возможно, я цеплялась за надежду на лучшие перемены. Возможно, мне просто невыносима была перспектива вернуться в пустую квартиру и, опустив на подушку голову со свежей, волосок к волоску, прической, провести оставшуюся половину дня за просмотром лошадиных скачек.
— Конечно, — сказала я, поднимаясь из-за стола. — Пойдем.
У нас с Шебой как-то возник спор о детях. Речь шла о моей скорой пенсии, и я, помнится, пошутила насчет надвигающегося одиночества.
— Не надо так говорить, Барбара, — попросила Шеба. Горечь на ее лице была неподдельной, но я все равно оскорбилась, решив, что Шеба затыкает мне рот.
— Почему же? Это ведь правда. Я стара, безобразна и бездетна; мужа нет, друзей единицы. Если бы у меня был ребенок…
— Чушь! — на изумление грубо отрезала Шеба.
— То есть как это — чушь? Вы меня даже не дослушали…
— Зачем? Я и так знаю продолжение: вы сказали бы, что с ребенком ваша жизнь обрела бы смысл, чего-то стоила бы и всякое такое. Да ничего подобного! Это миф, Барбара. Дети много чего приносят в вашу жизнь, но только не смысл.
— Разве? Сами подумайте, Шеба, после вашей смерти останутся Бен с Полли, а после моей смерти?.. Никого.
Шеба засмеялась.
— По-вашему, значит, в детях — мое бессмертие? Дети, знаете ли, — это нея. И если жизнь бессмысленна, то, рожая детей, мы продлеваем бессмысленность…
— Но ведь я одинокав этом мире, Шеба. Как вы не понимаете?
Она пожала плечами: подумаешь.Семейные люди обычно капитулируют перед летальным фактом твоего одиночества; это тот козырь, который я приберегаю для окончания дискуссии, и потому удивилась железному сопротивлению Шебы.
— Одиночество — не самое страшное, что может случиться с человеком, — сказала она.
— Забавно, не правда ли, — парировала я, не на шутку разозлившись, — что такое мнение высказывают исключительно люди, которым одиночество неведомо!
— Не так ужи забавно, — отозвалась Шеба. — Может, мы более объективны.
— Но послушайте, Шеба. Единственная неоспоримая задача человека на Земле — воспроизводство. А я ее не выполнила. С этим не поспоришь.
— Задача? Это уже ближе к сути, — кивнула Шеба. — Задачами дети действительно обеспечивают. То есть — заботами. То есть — тебе есть для чего подниматься по утрам. Только к смыслуэто отношения не имеет.
Я рассмеялась — боюсь, не сумев скрыть горечи. «Очень тонкое замечание, — подумала я. — Как раз такое, которое может себе позволить замужняя женщина с двумя детьми».
Тем не менее Шеба была права. Одиночество — не самое страшное в жизни. Ты посещаешь музеи, расширяешь свой кругозор, радуешься, что тебе не выпала судьба тощего суданского ребенка с обсиженным мухами ртом. Списки неотложных дел составляешь: белье в шкафу перебрать, два сонета выучить. Ты изредка балуешь себя деликатесами — кусочком торта, концертом в Уигмор-Холле. Но время от времени, просыпаясь и глядя в окно на рассвет еще одного ненавистного дня, ты думаешь: «Не могу больше! Не могу брать себя в руки и пятнадцать часов бодрствования сражаться с собственной никчемностью».
Люди вроде Шебы уверены, что прочувствовали одиночество. Одна вспоминает, как году эдак в семьдесят пятом, после разрыва с дружком, целый месяц прострадала, пока не подвернулся очередной приятель. Другая лет в шестнадцать мучилась одиночеством целую неделю, когда приехала в центр баварской металлургии к подруге по переписке и обнаружила, что каллиграфический почерк — единственное достоинство уродливой немки с сальными волосами.