Монахини неодобрительно отнеслись к ее словам. «Не обращай внимания, Карла».
Эмоции, проявленные сестрами в те минуты, оказались неожиданными. Я не привыкла быть центром столь дружеского внимания. Доброта, с которой монахини прощались со мной в тот день, оказалась спасительной. Она не дала моему сердцу утонуть в печали отверженности.
Третья часть
Свободна!
НАКОНЕЦ-ТО свободна! Я расслабилась на заднем сиденьи старого отцовского «шевроле», отчаянно желая спеть что-нибудь глупое, однако родители отнеслись ко всему вполне серьезно. Я возвращалась в свой старый дом. На дворе было первое июня 1969 года – невеселый пятьдесят шестой день рождения моей матери.
Бедные мои родители. Мать, демонстрировавшая такой оптимизм во время нашего похода за покупками, спустилась с небес на землю под влиянием возмущенного недоверия моего отца. Помню одно из чрезвычайно редких его писем, сочиненное в порыве гордости. «Мы счастливы и уверены, думая о том, что наша старшая дочь молится за нас», – писал он. Отцу мои молитвы казались сильнее его собственных. С его точки зрения, я была чем-то вроде страхового договора с Богом. Однако деньги выплатили слишком рано и с серьезными потерями. Впрочем, однажды мыльный пузырь все равно бы лопнул, и этот момент настал. Они были вынуждены примириться с тем, что у дочери, которой они поклонялись, оказалась непрочная вера. В их глазах я видела боль и глубокое ощущение предательства.
Отец, безусловно расстроившийся, что его держали в неведении относительно моего ухода, сердился. «Ты объяснишь, что случилось?» – начал он с характерной для себя резкостью и нетерпением, когда мы входили в дом. – Почему ты не могла остаться там, где была? Что тебе не нравилось?»
Наступил мой черед рассказывать. Впервые в жизни у меня был такой странный и прекрасный опыт очищения: я сказала родителям правду, которой хотела поделиться с ними все последние годы. «Мне было там так плохо, что иногда просто хотелось умереть».
Они раскрыли рты от удивления.
«Это еще что за слова? – сказал отец, положив руки на пояс. – Ты ничего подобного не говорила, когда мы приезжали к тебе или когда ты навещала нас. Ты нам врала!»
Отец сказал правду. То, что я не доверяла родителям, было возмутительно. Я попыталась объяснить, хотя это и не имело смысла. «Папа, ты никогда не слышал от меня жалоб, потому что я была верна ордену. – Я запнулась – а где же была моя верность им?Или истине? – Это правило, которое нельзя было нарушать».
Я рассказала им, как хотела изменить наш уклад и как сестры обижались за то, что я беру на себя слишком много. О том, насколько сильно меня это расстраивало. Я будто открыла шлюз, освободив воду, напор которой так долго сдерживали. Скованные мышцы лица, которые многие годы держали рот закрытым, теперь расслабились. Я рассказывала родителям свои тайны, и тело мое наполняла свежая, чистая энергия.
Они внимательно слушали. Отец ругался, громко цокал языком и изредка недоверчиво хмыкал. Дыхание матери стало быстрым и неглубоким; иногда она качала головой, плотно сложив руки на груди. Наконец, она заговорила.
«Я поняла, что что-то идет не так, когда мы долго не получали от тебя писем, а потом ты писала только о красотах того места, где ты жила в Англии».
Интуиция ее не обманывала, особенно когда она приезжала ко мне в Брюссель. Я лгала, отвечая на ее вопросы. Тогда это казалось лучшим выходом. Теперь я могла объяснить свое поведение правилом верности монастырю, и, как матери не было грустно, она это поняла. Я заставила ее тяжело вздыхать, рассказав об обете бедности и о том, что должна была отдавать все посланные мне подарки.
Мать напомнила об одной особо ценной посылке – уникальной коллекции пластинок «Ридерз Дайджест» с записями классической музыки, которую она прислала мне на третий год жизни в Беналле. «Что случилось с пластинками, Карла?»
«Дело в том, что иногда нам разрешали оставлять подарки, а иногда нет. Никогда не знаешь заранее», – ответила я. Я превратилась в столь жалкое существо, что даже не могла предупредить родителей. «Прости, мама».
Бедная мама едва сдерживала слезы. Пластинки были куплены на ее собственные сбережения, и найти их стоило большого труда.
Непосредственным результатом моей исповеди явилось разочарование родителей в монахинях и религии; некоторое время они даже не ходили в церковь. Отец сдался первым. Ничего другого у него в жизни не было, и он сказал себе, что даже если монахини плохие, Бог, возможно, не таков.
Однако мать так никогда и не вернулась к своей вере. Она не могла добраться до церкви на машине, поскольку не умела водить, и ее прежде редкое оправдание своего отсутствия в церкви необходимостью заботиться о детях стало все более частым. Она больше не посещала исповедь и стала критиковать церковь еще сильнее, услышав о деянии местного приходского священника, человека довольно неприятного, который погладил бедро ее подруги, когда та обратилась к нему за советом.
Однако кое-что мать от меня скрыла, и я не знала об этом еще очень долго. Все восемь с половиной лет до принесения мной последних обетов родители и Лизбет оплачивали счета «расходов», которые монахини регулярно им присылали. В то время как я работала уборщицей, выполняла нудную работу и создавала множество изысканных вышивок, их обманывали, заставляя платить за мою монастырскую жизнь. Сестра отнеслась к этому легко, но братья оказались не столь снисходительными, и это проявилось в их отношении ко мне, когда я впервые вышла в мир.
Я ПОКИНУЛА монастырь с одним-единственным платьем. Именно оно и было на мне, когда я встретилась с братьями, сестрами и их любопытными женами и мужьями. Я чувствовала себя как экспонат на выставке. Все наблюдали, как я сидела подобно Грейс Келли: ноги вместе и под углом, лодыжки скрещены, руки на коленях, шея выпрямлена. Я не сплетничала о монастыре, чего они, возможно, ожидали. Я дала возможность высказаться матери, сама же была не более интересна, чем кукла в коробке. К счастью, родственники проявили достаточно понимания, догадываясь о культурном шоке, что я испытывала. Я невероятно волновалась, но надеялась, что никто этого не заметил.
Благодаря своему голубому платью я впервые стала объектом сексуальных фантазий мужчин. Одним солнечным зимним днем, когда я первый раз отправилась за покупками с непокрытой головой, мой внутренний сексуальный радар уловил нечеткий разговор двух шестнадцатилетних подростков, прислонившихся к стене магазина на противоположном углу улицы. «Взгляни-ка на нее!» Я заметила долговязого парня, который болтал с приятелем ниже его ростом, засунув руки в карманы и кивая в моем направлении. «Этобудет несложно снять, – сказал он, имея в виду мое платье. – Никаких пуговиц на спине, просто длинная застежка по всему переду!» И жестом изобразил, будто расстегивает молнию.
Я улыбнулась, дрожа от удовольствия первой в своей жизни сексуальной оценки. Это было теплое, человеческое ощущение, помогавшее мне лучше чувствовать себя в миру.
В доме родителей я снова спала на той самой двойной кровати, которую больше двенадцати лет назад делила с сестрой. То, что спальня родителей была по соседству, я вспомнила, услышав ночью протестующее «нет!» матери. Но отец до сих пор не принимал такой ответ. В оклеенные обоями деревянные стены полетели тапочки, подушки, а затем кое-что тяжелее, вроде пепельницы. Возмущенные протесты матери превратились в сдавленные крики.
Однажды я осмелела и крикнула: «Прекратите вы оба! Я не могу уснуть!» – думая, что защищаю так мать. Но отец не собирался слышать ничего подобного от своей дочери, даже если она была монахиней и считала, что у нее есть моральное право так говорить. Он вдруг возник в дверях моей комнаты, одетый в пижаму и незастегнутый ночной халат, напоминая персонажей Диккенса. Он был тверд: если я не заткнусь, он заткнет меня сам. Так мне стало ясно, что пора начинать самостоятельную жизнь.