Флаг — это отец, мать, работа, которой нет, героин, только самый лучший…
Мама Диего приехала на машине с другом, семьсот километров до обычной церквушки неподалеку от нашего дома.
Она сидит на лавке рядом со мной как приклеенная. Объятая страхом. Бедная Роза, увядший цветок, который никогда больше не оживет. Однако привела в порядок волосы, сразу видно, что была в парикмахерской, — на голове пышная прическа из неподвижных завитков фиолетового цвета. Я держу ее за руку, она сжимает ее, словно прося прощения.
Как-то она сказала мне: «Не было тогда возможности заниматься им, поэтому я отдала его в школу-интернат, но если бы вернуть все назад…»
Назад ничего не вернуть, Роза.
Сейчас, возможно, она вспоминает те годы, когда Диего был маленьким, «вот таким крохотулечкой», беспокойно спал по ночам, часто падал с кровати, с верхнего яруса, и ей звонили из медпункта, потому что ребенок звал маму, но Роза не могла ездить так далеко, в Нерви, в интернат, «хороший интернат, благотворительный», потому что посменно работала в столовой. Звонила ему, говорила: «Не балуйся, малышик». Сейчас Роза переехала в Ниццу с другом, у них там домик, жаль, что руки трясутся.
Она поцеловала внука в лоб, но на руки взять побоялась. Была задумчива, в плену у призраков, еще более жалких, чем она сама. Молча дышит, видно, не открывала рта все эти часы в машине.
Я спросила у нее, похож ли ребенок на Диего в детстве.
— Очень похож, особенно на одной фотографии, я тебе покажу… вышлю потом.
Улыбнулась отсутствующей глупой улыбкой.
— Она ширяется, — скажет мне Пино чуть позже.
Девушка, которая читает Евангелие, кажется умственно отсталой, она похожа на тюленя в парике. Диего выбрал бы ее в качестве модели.
Я принесла магнитофон. Встаю, нажимаю на кнопку «play».
На гробе нет никаких цветов. Только разбитый фотоаппарат «Лейка» и флаг из Генуи. I Wanna Marry You, [13]—плывет над этими скудными пожитками.
Oh, dartin’, there’s something happy and there’s something sad… [14]
Дуччо все время стоял в боковом приделе, опершись о колонну, скрестив руки на груди и широко расставив ноги, словно вышибала.
Ребята из фотостудии взвалили на себя деревянный ящик с их молодым учителем внутри и понесли.
Маленький афганец успокоился, пускает мыльные пузыри. Эти летающие лужи понравились бы Диего. На мгновение мне показалось, что это его глаза, падающие вниз.
Как обычно, в конце похорон аплодисменты.
Под предлогом того, что нужно смотреть за ребенком, Армандо все это время бродил где-то в глубине церкви. Небритый, кожа потемнела, только сверкают голубые глаза. Лиц почти такое, как прежде. Он качал Пьетро в колясочке, время от времени доносился плач. Сейчас папа стоит перед гробом, протягивая руку. Не дотрагивается, ждет, словно между его рукой и деревом еще осталась недодуманная мысль, мольба. Он постарел, впервые я вижу, как он постарел. Наклоняет голову и, кажется, опирается о гроб, будто прося помощи у парня, неподвижно лежащего внутри, ставшего мумией, человеческими останками, сердцевиной съеденного яблока.
Подставляю свои щеки, то одну, то другую, под хлесткие удары других щек, поцелуи в пустоту, поцелуи смерти. Жжет кожу. Я не снимаю солнцезащитных очков, чтобы не пересекаться взглядом с теми, кто ищет меня глазами. Черные рыбы.
Слышу, как спутник Розы спрашивает у нее:
— Холодно было в церкви?
Гроб поставили в микроавтобус фотостудии, обошлись без помпы и черных машин.
Дуччо с ужасом смотрит на эту колымагу. Обнимает меня, зеркальные очки плотно сидят на усталом лице. Закусывает губу широкими, хищными зубами.
— …А ведь он был великим фотографом… великим.
Нажимает кнопку пульта, идет танцующей походкой к «ягуару», припаркованному у самого входа в церковь.
— Кто бы мог подумать, — говорит Виола, — гробы так разукрашивают… — Затягивается насквозь промокшей сигаретой. — Но, в сущности, мертвым-то на это наплевать.
Я выхватываю из ее рук сигарету, топчу ее:
— Хватит курить, с ума сошла!
Потемнело, небо серое, того и гляди пойдет дождь. Пьетро одет в белое, не спит, скинул пеленку. Лежит, уставившись на треугольник накидки с фигурными краями, свешивающийся с коляски. Огромные глаза, лысая голова, будто у какого-то насекомого. Папа спрашивает, что мы теперь будем делать.
Действительно, что делать? Это не свадьба, прохладительных напитков не подносят. Похороны и те необычные: без катафалка, без могилы. Диего не хотел. Всегда говорил, на ветер, на ветру он и будет.
— Отвези домой ребенка, папа.
Едем через весь город в крематорий. Въезжаем в ворота по пыльной дорожке. Хорошее место, легкое, напоминает теплицу. Гробы, ожидающие своей очереди, похожи на ящики с семенами. Пино забирает свой флаг, аккуратно складывает, не хочет, чтобы его тоже сожгли.
На небольшой площади, где мы остановились, чтобы зайти в бар, бьет фонтан. Струи устремляются вверх, вода не течет по земле, а поднимается в небо.
Мать Диего садится в машину. Ее спутник закрывает дверцу. Кусок платья торчит наружу, смотрю, как трепыхается ткань.
Я осталась с Пино. Доедаем бутерброды.
— Расскажи про его отца.
Он недовольно морщится. В этой гримасе заключена вся его неудавшаяся жизнь. В конце концов, Диего пробился.
— Последняя сволочь, дома вел себя по-скотски, распускал руки.
— Диего рассказывал о нем как о герое…
Пино мучит зависть, лицо со следами драк напрягается. Он подпрыгивает на стуле, улыбаясь, как Де Ниро в «Бешеном быке».
— Ну, Диего дает!.. Ты что, не знаешь, какой он был?
— Нет, не знаю. Расскажи мне, Пино.
— …Он же не хотел замечать ничего плохого, хотел видеть только хорошее.
Смотрю на фонтан. На воду, текущую вверх. Только хорошее…
Собранные сумки лежат на кровати
Собранные сумки лежат на кровати. Номер похож на поле мокрых полотенец. Пьетро надевает чистую майку, протирает очки «Ray-Ban».
— Что стырим, ма?
Я смотрю на него, не понимая, о чем он.
— Что ты должен стырить?
— Обязательно что-то нужно украсть в гостинице, а иначе это будет означать, что нам здесь не понравилось.
— Кто тебе сказал?
— Папа.
С этим не поспоришь, тем более что того, кого Пьетро зовет папой, месяц назад повысили в звании: произвели в полковники карабинеров.
Пьетро хватает кусок пластика, висящий на ручке двери:
— Заберу «DO NOT DISTURB», [15]ладно?
— Так, значит, тебе понравилось?
Усмехается, пожимает плечами, засовывая вывеску в рюкзак.
Везем сумки по коридору, колеса тяжело катятся по буграм коврового покрытия.
— Мам, тебе жалко, что мы уезжаем?
— Да, немного…
— Мне тоже чуть-чуть.
Я смотрю на него, не в силах поверить, что ему жаль уезжать из этого бедного, серого города.
Может, он не хочет уезжать от Динки, официантки с пирсингом. Но они почти не смотрят друг на друга. Быстро обнимаются, не сгибаясь, как муравьи.
В машине, пока Гойко сдает назад, Пьетро говорит:
— Раньше я не знал, где родился, а теперь знаю.
— И как, ты доволен?
— Ну…
Он сидит, уставившись в окошко; мимо мелькают заново отстроенные здания рядом с вокзалом… и я понимаю, что значит его «ну». Все эти годы Пьетро рисовал в своем воображении место, где он появился на свет «случайно», как всегда говорил в школе преподавателям, друзьям. И должно быть, думал намного больше, чем я подозревала, о том, что же именно «случайно» произошло в этом городе. И наверное, все эти дни выискивал «случайность», почти ничем больше не интересуясь, бродя по улицам с опущенной головой…
Вчера ночью, когда мы уже легли, он спросил: