Пьетро закрыл глаза, голова покачивается в такт музыке из iPod. Больше не ворчит, сдался и, кажется, повеселел. В конце концов, он человек увлекающийся. Со своими недостатками, но неапатичный, как многие его сверстники.
Все-таки сон его сморил: рот приоткрыт, голова отяжелела, iPod продолжает что-то бормотать. За окном — белая пена облаков, неподвижное сказочное небо.
Я пытаюсь отвлечься, думаю о предстоящем летнем отдыхе. Мы поедем в гости к друзьям в Лигурию, их дети — ровесники Пьетро. Будем ходить босиком, читать, лазить по утесам, ловить в расселинах крабов. Джулиано зайдет в кузнечную лавку — надо купить болты и петли, починить в доме ставню. С моря будет дуть соленый ветер, прохладный бархат лигурийских ночей скроет наш возраст, и ничто не помешает нам заняться любовью…
Просыпается Пьетро, потягивается, зевая.
Я спрашиваю:
— Что ты знаешь про Сараево?
— Это там убили эрцгерцога?
Я киваю — неплохо.
— А что еще?
— Потом началась Первая мировая война.
— А потом?
— Ну…
— Из того, что я тебе рассказывала?
Молчит, уставился в иллюминатор.
Самолет снижается, я слышу, как выдвигаются шасси. Кажется, что эти колеса, которые вот-вот коснутся земли, выходят из моего живота. Руки и ноги одеревенели. Смотрю вниз, на черный хребет горы Игман. Он все так же лежит, распластавшись, словно спящий великан, убитый зверь, спина которого, как темной густой шерстью, покрыта лесной чащей.
Я помню эти горы, усеянные цветами, — или то были флажки? Маленькие белые флажки, похожие на лилии, размечали олимпийскую трассу и приветствовали с высоты всех, кто приезжал в эту золотую долину, в этот Восточный Иерусалим, где снег падал на черные шпили христианских церквей, на свинцовые купола мечетей, на покосившиеся надгробья старого еврейского кладбища.
Автобус нас не ждет, через летное поле приходится идти пешком. Солнца нет, небо молочно-белое, температура примерно на десять градусов ниже, чем в Италии.
Пьетро в футболке с короткими рукавами, на спине — лист конопли и надпись: «Бог создал траву, человек придумал косяк».
— Холодно тебе?
— Нет.
Здание аэропорта ничуть не изменилось — хрупкая, ненадежная конструкция, похожая на ангар. Я ожидала, что его уже снесли, а его лишь слегка подремонтировали.
На взлетной полосе — самолет с красным крестом на белой плоскости крыла. Конечно же, это не борт санитарной авиации, как я сразу подумала. Это самолет швейцарской компании «Swiss Air» — время сейчас другое, мирное.
Тогда, высаживаясь из военных самолетов, люди, пригнув голову, бежали по открытому пространству туда, где виднелось грязноватое пятно — солдаты в камуфляже. Все кричали, — казалось, вот сейчас, в эту минуту, выстрелят в тебя. Аэропорт… все говорили про аэропорт — единственный путь спасения из осажденного города. Время от времени какой-нибудь отчаянный бедолага ночью пробирался на летное поле. Глупая затея — укрыться негде, даже заурядный снайпер не промажет.
В помещении аэропорта тихо, безлюдно. Гладкие стены, неоновые трубки — унылое искусственное освещение, провинциальная скука маленькой станции.
На бесцветном лице пограничника, проверяющего паспорта, дежурная улыбка.
— Итальянцы…
Я киваю, получаю назад документы.
«Izlaz» — выход, сообщает указатель. Пьетро шагает с гитарой через плечо, рассматривает людей. Мусульманская девушка в ярко-красном платке, сильно накрашенная, обнимает служащего аэровокзала — они целуются посреди людского потока, мешают проходить.
В зале прилета многолюдно, ожидающие прислонились к металлическому заграждению. Пробегаю глазами толпу, вытягиваю голову, чтобы лучше рассмотреть тех, кто прохаживается в отдалении. Многие курят — облако сигаретного дыма висит в воздухе.
Я накрасила губы в туалете самолета, привела в порядок прическу — хотелось выглядеть лучше.
Справа бар, где у высоких столиков пьют кофе, курят. Какой-то мужчина отделяется от круглой стойки и идет ко мне. Я не уверена, что узнаю его, но все же это он! Мятая льняная рубашка черного цвета, рыжеватая борода. Волосы поредели. Слегка располнел. Характерная походка — широко расставляет ноги, даже когда спешит, руки слишком свободно болтаются вдоль тела — не спутаешь ни с кем другим. Стискивает меня в объятиях, прижимает к себе, будто я его собственность, потом вглядывается в лицо. Сперва общий план: лоб, губы, подбородок. И вот уставился глаза в глаза, словно хочет увидеть год за годом всю мою жизнь. Этот взгляд будто волна, которая после долгих скитаний по морю разбивается о берег, обдавая нас брызгами воспоминаний.
Я первая не выдерживаю, опускаю глаза — этот пристальный взгляд меня смущает и раздражает одновременно. В Италии никто на тебя так не смотрит. Рука у меня начинает зудеть, как от чесотки. Две влажные, мясистые и, возможно, не очень чистые ладони обхватывают мое лицо горячей повязкой.
— Красавица!
— Старушка, — парирую я.
— Иди ты к ч-черту, Джемма!
Смеюсь, узнаю эту манеру тянуть звуки, этот насмешливый тон. Гойко целует меня, снова сжимает в объятиях так, что замирает дыхание. Сквозь льняное полотно рубахи я чувствую тепло его тела, слышу взволнованное биение сердца. Он ощупывает мою спину, как слепой, считает ребра, позвонки перекатываются под его горячими руками.
Теплая шея Гойко пахнет потом. Мне вспоминается уютный запах сараевских домов, накрахмаленных скатертей, ликера из белой черешни, запах офисов, где пепельницы полны тлеющих окурков, а ксероксы всегда сломаны — нужно хорошенько стукнуть по ним, чтобы заработали.
В горле комок, но я стараюсь не расплакаться. Я дала себе слово держаться. Когда тебе пятьдесят три, слезы не заставляют себя долго ждать. Хлопаю Гойко по плечу:
— Толстяк!
— Да, я хорошо ем.
Гойко делает неуверенный шаг в сторону Пьетро, спотыкается, но удерживает равновесие. Они ударяют друг друга по рукам, как в американском боевике. Гойко показывает на гитару:
— Музыкант?
— Дилетант, — смеется Пьетро.
Гойко садится рядом с таксистом, выставляет локоть в открытое окно. Они негромко говорят о чем-то между собой.
— Ты понимаешь их, мама?
— Немного.
— И что они говорят?
— Будет дождь.
— Ч-черт! — присвистывает Пьетро, протягивая звук «ч».
Удобно устроившись на заднем сиденье автомобиля, обтянутом серой тканью, я смотрю в окно. За пыльным стеклом — знакомая дорога, длинный проспект, забыть который невозможно. Я боюсь, что волна воспоминаний захлестнет меня с головой. Не нужно всматриваться — достаточно кинуть беглый взгляд… Если я справлюсь сейчас, значит, справлюсь и дальше. Не позволю этому городу разбередить мои раны.
Пусть образы прошлого остаются блеклыми, как почтовый штемпель на старом истертом конверте. Жизнь научила меня, что все можно преодолеть, — даже страх деформируется, исчезает в тумане, становится смешным, абсурдным и потому не воспринимается всерьез… Черные скелеты автомобилей, разбитые стекла, алая кровь смертельно раненного ребенка брызгами на белой стене.
Машинально трогаю мочку уха, тереблю сережку. Нет, я спокойна. Пьетро рядом: его джинсовое колено касается моего, его равнодушный, скучающий взгляд скользит по унылому городскому пейзажу.
Серые дома эпохи соцреализма. Балконы, нависшие один над другим, напоминают ящики старого, обветшалого каталога в какой-нибудь конторе. Фасады, изуродованные осколками гранат, слегка подштукатурены.
Достаточно небольшой выбоины на дороге, и возникает непроизвольное желание пригнуть голову. Этот проспект со всех сторон простреливался снайперами, машины мчались по нему со скоростью двести километров в час — голова притиснута к коленям, душа ушла в пятки. Красные остовы трамваев, нагроможденные один на другой, — единственная защита от обстрела. Я поворачиваюсь к Пьетро. Меня охватывает страх: на нем нет бронежилета.Закусываю щеку. Все в порядке. Успокойся…