Я смотрю на него… радостный и беззаботный, как школьник, как удравший от хозяина пес… этот галстучек — ошейник с поводком. Что нас ждет? Скорее всего, мы потонем вместе с этой баржей.
— Как тебе удается быть всегда таким веселым?
— Очень просто, я ненавижу грусть.
Кричит во все горло: «А-ха-ха-ха!» — и падает на пол, словно сраженный выстрелом. Я забросила ногу на ногу, и он увидел кусочек голого тела выше ажурной каймы. Кричит, это убийственно, он слишком слаб, чтобы выдержать подобное зрелище. Ползет ко мне, снимает туфли, гладит мои ноги, целует их через нейлон чулка. Шепчет, что пора приниматься за дело, если мы хотим много детей… нужно время, работа пойдет неспешно, как строительство метро в Генуе.
Мы падаем на тот самый диван, измаранный признаниями в любви, изображениями гениталий и пронзенных сердец.
А потом я лежу, свернувшись калачиком от холода. Диего накрывает меня своим свитером, убирает со стола грязную посуду. Босиком, голый, смешной, галстук почему-то так и болтается у него на шее… Первый раз я вижу в нем мужчину. В моменты близости я чувствую родство наших душ, чувствую его надежность. Эта старая баржа кажется мне теперь лучшим местом во вселенной.
Закрываю глаза, знаю, что он тихо-тихо садится рядом, объектив его фотоаппарата крадет мой глаз, руку, уголок рта, мочку уха.
Свечи догорают, огоньки тонут в горячих лужицах воска. Мне пора, думаю я, надо встать и одеться, но вместо этого завороженно смотрю на угасающий свет. Баржа погружается в темноту. Время замедлило свой сумасшедший бег, потекло ровно и безмятежно. А я спокойно щиплю траву, как отбившаяся от стада овечка.
Домой я пришла лишь рано утром, чтобы собраться и снова уйти. Мать ждала меня, на лице — плохо скрываемое недовольство.
— Кто этот парень?
— Так… один…
— Ты уверена, что правильно поступаешь?
— Нет, мама, я ни в чем не уверена.
Я спускалась по ступеням, скользким от сырости, меж старых лип. Диего ждал меня внизу у реки. То, что он живет там, казалось мне теперь совершенно естественным. Стайки диких уток качались на волнах, город пропадал из виду, оставался где-то далеко… Когда шел дождь и в стекла стучала вода, баржа напоминала подводную лодку. Я полюбила это место, мне нравился берег, поросший камышом, пронзительные крики чаек. Иногда Диего незаметно ускользал ранним утром, после дождя отправлялся на охоту за лужами. Он мог часами фотографировать дом, ветку дерева, светофор, вернее, их отражение в воде. Я шла за ним, складывала отснятые пленки в карман, помогала заправлять в фотоаппарат новые. Он ловил кадр, стоя на коленях. Мимо проносились машины, обдавая нас грязными брызгами, но он, казалось, этого не замечал. Напротив, ему нравилась рябь на воде, искаженная, разорванная картинка. Фотографии он не печатал, пленки штабелями громоздились на барной стойке баржи. Иногда это делала я. Приносила желтые конверты «Кодак», подавала знак Диего, бросив в стекло камень. Диего радовался, разбрасывал фотографии прямо на полу. Ходил вокруг них, раздвигал босой ногой, чтобы вытащить нижние. Иногда не признавал свои снимки, не желал их рассматривать. Как будто нужна была некая дистанция, чтобы отдалиться от себя самого. Вынимал две-три фотографии, закреплял их на веревке бельевыми прищепками, остальные складывал в конверт и бросал на стойку рядом с пленками.
Мы были довольно необычной парой, за продолжительность наших отношений никто бы не поручился. Страсти свойственно остывать, и тогда отношения лопаются как мыльные пузыри. Мы были совершенно разные. Он — легкий, беззаботный, я — серьезная, в строгом пальто, с темными кругами под глазами. Но дни бежали вперед, а мы ходили, держась за руки, спали вместе, чувствуя себя двумя половинками одного яблока.
Наступил новый год, новый виток жизни. Я попробовала себя в журналистике, начала сотрудничать с различными газетами.
Диего прожил на барже всю зиму. Часто простужался, ходил с красным носом. Я ложилась спать в шерстяном свитере. Когда становилось нестерпимо холодно, мы забирались в спальный мешок. Диего купил ящик виски. Чтобы согреться, мы постоянно пили, как бомжи.
И вдруг судьба преподнесла нам подарок. За небольшие деньги мы сняли жилье у одной религиозной организации. Ночью отправились смотреть дом, пытаясь в темноте сосчитать наглухо закрытые окна. Мы даже представить себе не могли, что их так много: целых шесть больших окон на втором этаже красивого старинного особняка. Уладив с агентом все формальности, мартовским утром мы поднялись по лестнице нашего дома. Казалось, что этот дом ждал именно нас. Домá тоже ждут своих жильцов, скучают где-то вдалеке, а потом распахивают окна и двери двум сумасшедшим влюбленным, которые не могут поверить своему счастью. Я вспоминаю сердце, да, сердце, нацарапанное гвоздем на стене парадного. Стрела показывала на дверь нашей квартиры. Консьерж сказал, что в этой квартире долгое время жили пожилые бездетные супруги. Кто нацарапал сердце? Их племянник? Мальчишка, живущий в доме? Или нищий, получивший щедрое подаяние от живущих здесь старичков? Не знаю, да это и не важно. Важно, что сердце было на стене и осталось бы там, если бы стену не оштукатурили заново. Я тогда разозлилась, но ничего не поделаешь — в тот день, когда рабочие замазали сердце, меня, к сожалению, не было дома.
Диего достает чековую книжку и выписывает чек, прижав ее к стене. Авторучка не пишет. Диего весь красный, вспотел. Оплачиваем залог и за три месяца вперед.
— Ты уверен, что у тебя хватит денег? — спросила я, когда мы спускались.
— Надеюсь.
Наше новое жилище хранило дух прежних хозяев, тихих, скромных людей, из бережливости рано гасивших свет. Когда нам дали ключи и оставили в квартире одних, она показалась нам храмом. Мы гладили стены, прижимались к ним щеками, целовали их, словно дом был живым существом. Отныне эта штукатурка, эти кирпичи будут нас защищать.
Единственный предмет интерьера, оставшийся в пустой квартире, — старое пианино молочного цвета, с маленьким букетом, выгравированным на верхней части панели, — инструмент для барышень. Старьевщик, который забрал из квартиры всю мебель, должен был вернуться за ним позднее. Диего поднял крышку, стал что-то наигрывать. Он никогда не учился, играл на слух. Пианино было ужасно расстроено, но мне показалось, что это лучшая музыка, какую я слышала.
— Что это?
— То, что я немного помню… Дебюсси, Леонард Коэн.
Его лопатки двигались под коричневой футболкой, на полу плясали солнечные блики. Где-то внизу осталась городская суета. А здесь — маленькое белое пианино и руки, оживившие его. Эхом в пустых комнатах отзывалась мелодия — увертюра к нашему будущему.
Со старьевщиком мы сговорились, заплатив ему небольшую сумму. Пианино осталось у нас.
Мы перекрасили стены, поменяли старую ванну, привели в порядок паркет, часами с феном в руках высушивая стыки.
В обед располагались прямо на полу, ели, как работяги, хлеб с колбасой и баклажанами, запивая вином. Ничего вкуснее не ела в жизни. Как-то ночью мы занялись любовью на разостланных газетах. Типографская краска оставляла следы на наших разгоряченных телах. Спину Диего украсила татуировка — советский солдат в Афганистане.
Я подарила Диего плакат, который очень ему нравился: Жорж Брак в своей мастерской, снятый Маном Реем. Оформила несколько фотографий, выбрав их на свой вкус: ультрас, футбольные фанаты, — друзья Диего, грустное шествие антарктических пингвинов, плот на Меконге, над которым тучей кружат синие жуки. И еще фотографии из Сараева… малыш, спящий в деревянном ящике на овощном рынке.
Телефонная компания наконец-то подключила нам давно пылившийся в углу аппарат.
— Как дела, поэт?
— А вы как, голуби?
Прокуренный голос Гойко доносится по проводам:
— Бодры и веселы, как слышу.