Я услышал, как ахнул Брат, вырвав топор из мертвой руки. Мертвец не шевельнулся. Он все так же смотрел на меня в упор до того момента, когда топор перерубил ему шею и голова отвалилась, отскочила от колена и скатилась по крыше на короткую траву под стеной. Тело осталось неподвижным.
Я знаю почему. Нам понадобилось десять человек и импровизированный кран из еловых жердей длиной двенадцать футов и три дюйма, чтобы спустить его с крыши. Тело весило, должно быть, полтонны. Одна голова тянула фунтов на тридцать. Ее жердями перекатывали по земле. Крови не было, но из шеи сочилась молочно-белая жижа, и вы не представляете, как она воняла!
Мы сожгли тело. Пропитали его сосновой смолой, и оно легко занялось и сгорело дотла. Не осталось даже кусочков костей. Белая жидкость полыхала, как масло. Они скатили голову в яму с жидкой глиной. Она потонула, пуская пузыри.
— Я слышал, как оно с вами говорило, — обратился ко мне Брат. Слово «оно» меня почему-то задело. — Догадываюсь, что вы использовали какой-то вариант игры в загадки, чтобы задержать его до восхода.
— Что-то в этом роде, — сказал я.
Он кивнул.
— Мне не следовало бы вмешиваться. Простите, — сказал он. — Вы контролировали ситуацию, а я мог все испортить.
— Все хорошо, — сказал я.
Он улыбнулся, словно показывая, что ничего хорошего нет, но спасибо, что я его прощаю.
— Наверное, я запаниковал, — объяснил он и вдруг нахмурился. — Нет, не то. Я увидел шанс показать себя. Это было глупостью и эгоизмом. Вам придется написать в пребендарий.
— Не вижу причин, — мягко возразил я. — На мой взгляд, ваши действия допускают несколько толкований. Я предпочитаю видеть в них отвагу и предприимчивость. Могу, если хотите, упомянуть об этом в письме.
— Неужели? — (Я увидел в его лице все жестокое отчаяние внезапной, нежданной надежды.) — Вы не шутите?
— Нисколько, — ответил я.
— Это было бы… — Он не договорил. Не мог подобрать достаточно значительного слова.
Вы не представляете, что это такое. Слова лились из него как понос. Торчать здесь, в этих жалких местах, с этими ужасными людьми. Клянусь, я сойду с ума, если не вернусь в город. И зимы здесь такие холодные. Я не выношу холода.
— Можешь отсыпаться в карете, — сказал отец приор, когда я попытался возмутиться расписанием.
Я не спросил его, пробовал ли он когда-нибудь спать в провинциальной почтовой карете на проселочных дорогах в это время года. В почтовой карете не уснет и покойник.
Я проспал почти всю дорогу: думаю, после бессонной ночи накануне. Проснулся, когда мы проезжали Фулвенский мост; выглянув в окно, я увидел только воду, лунный свет на воде. Больше уснуть уже не смог. Читать заметки по делу, которые я поленился просмотреть раньше, в темноте не получалось. Впрочем, меня вкратце проинструктировали перед отправкой. Так или иначе, работа у меня однообразная. Пустяки.
Карета выкинула меня до рассвета на перекрестке посреди пустыни. Где-то на взгорьях. Сам я вырос в долине. У нас были родственники на взгорьях. Я терпеть не мог, когда они заявлялись в гости. Старик был глух как пень, а трое мальчиков (от тридцати до сорока, но вечные «мальчики») сидели, ни слова не говоря. Их мать умерла молодой, и, честно говоря, я ее понимаю.
Им полагалось бы встретить карету, но на перекрестке никого не было. Я постоял. Потом присел на свой мешок, потом на землю — сырую. Я слышал крик совы и лисицы, по крайней мере надеюсь, то была лисица. Если не лисица, значит, что-то, чего мы не проходили на третий год, и я очень рад, что ничего не увидел.
Наконец они явились в маленькой повозке. Старик на козлах, мужчина помоложе и Брат. В упряжке маленький пони, косматый, как медведь.
Говорил Брат, за что я был ему благодарен. Он был из лучшей породы деревенских Братьев: невысокий, лет пятидесяти-шестидесяти, с заметной картавостью, но говорил внятно и слова подбирал свободно. Мальчик был сыном младшего мужчины, внуком старшего. Играя, забрался на большой дуб, сорвался, упал — сломанная рука и ужасная шишка на голове. Он уже неделю не приходит в сознание. Они открывали ему рот черенком ложки из рога. Вливали воду и пищу. Он глотал. Но и только. Можно было вогнать ему в подошву иглу на полдюйма, а он даже не дернется. Опухоль на затылке спала — Брат уверял, что ничего не понимает в медицине, но он лгал, — а сломанную кость они вправили и, как умели, наложили лубок.
Это лучше, подумал я, чем убийство неупокоенного мертвеца. В студиуме этот предмет давался мне лучше других, хотя мы, конечно, практиковались на разуме, находящемся в сознании, и к тому же под ястребиным взглядом отца, сидевшего рядом. Я проделывал подобное примерно полтора года назад, и тогда все прошло отлично: вошел, нашел ее и быстренько вышел. Она последовала за мной, как собачонка. На прощание отец приор сказал мне, что это может оказаться трудным и запутанным, как предсказание, или жутким и пугающим, как одержимость. На всякий случай я прихватил с собой книгу. Собирался пролистать соответствующие главы на ферме или в карете, но так и не собрался. В любом случае это будет лучше, чем та пустота.
Дом был довольно большим для жилища горцев; удобно стоял в лощине, окруженный со всех четырех сторон плотной буковой изгородью, защищающей от ветра. В доме жили, по словам Брата, всего пятеро: дед, отец, мать, мальчик и батрак, который спал на сеновале. Мальчику было девять лет. Брат назвал его имя, но я никогда не запоминаю имен.
Меня спросили, не хочу ли я отдохнуть с дороги, умыться, почиститься, что-нибудь поесть. Конечно, они ожидали отказа, поэтому я отказался.
— Он здесь, — сказал Брат.
Дом был большим для этих нагорий, но все равно угнетал теснотой. Внизу кухня с громадным столом, очаг, два окорока, раскачивающиеся, как трупы на виселице. Гостиная: крошечная, пыльная и холодная. Маслобойня, судомойня, кладовка, дверь, открывающаяся прямо в коровник. Наверху одна большая комната и нечто вроде шкафа-переростка, в котором и лежал мальчик. Мне как раз хватало места встать на колени у кровати, если я вытерплю, что подоконник врезается мне прямо в копчик.
К черту все это, думал я. Я специалист, профессионал, волшебник. Непозволительно вынуждать меня работать в условиях, непригодных даже для свиней.
— Перенесите его вниз, — велел я. — Положите на кухонный стол.
Им пришлось потрудиться. Лестница в этом доме была как винтовая лестница колокольни — крутая и тесная. Отец и дед занимались тяжелой работой, а я наблюдал. Порой чем больше сочувствия должна бы вызывать ситуация, тем меньше сочувствия я испытываю. Не нахожу этому ни объяснений, не оправданий.
— Его не следовало бы трогать, — прошипел мне в ухо Брат достаточно громко, чтобы всякий мог услышать. — В таком состоянии…
— Да, благодарю вас, — отозвался я в лучшем стиле заносчивого городского ублюдка. Не могу сказать, почему я вел себя таким образом. Иногда со мной бывает. — Теперь, если вы все отойдете, я посмотрю, что можно сделать.
Я смотрел на мальчика и отлично помнил теорию: каждую мелочь, каждое слово лекций. Он лежал с закрытыми глазами; глупое лицо, пухлые девичьи губы, круглые щеки. Если выживет, вырастет высоким, крепким тупицей с двойным подбородком — крестьянский сын. Сало и домашнее пиво: к сорока годам будет круглым как шар, сильным как бык, медлительным и неутомимым, возмутительно невозмутимым и немногословным. Хитрый толстяк будет внушать почтение рыночным торговцам и прятать лысину под шляпой, которую снимет разве что в постели, и то вряд ли. Солидная, полезная жизнь, спасти которую моя обязанность. Повезло мне.
Теория. Теория — путеводная нить, втолковывали мне. Обломок мачты в бурном море. Я напомнил себе основные положения.
Чтобы вернуть потерявшийся разум, прежде всего производят вхождение. Для этого визуализируют себя в виде проникающего объекта: бурава, клюва дятла, червя-древоточца. Мне почему-то всегда представлялся плотницкий коловорот. Я внедрился, выбрасывая из-под толстого сверла спиральные стружки кости. Вероятно, тут играло роль какое-то детское воспоминание, когда я смотрел на работавшего в сарае дедушку. Собственно, личные воспоминания использовать не полагается, но при моем неразвитом воображении так проще.