— Нечего изображать наивность. Я видела, как ты вела себя на его концерте. Я видела, как он смотрел на тебя за кулисами. Ты просигнализировала готовность, и он тебя «подцепил».
— Я должна чувствовать себя польщенной?
— Как тебе угодно.
— Гермико, ты с ним трахаешься?
Она пытается изобразить, будто до глубины души шокирована, но не выдерживает и разражается смехом.
— В Японии таких вопросов задавать не принято.
— Значит, трахаешься.
— Мы — как брат с сестрой.
— Которые трахаются.
— Луиза! Я склонна думать, что Оро много кого трахает — уж кто бы там ему ни приглянулся.
— Мальчик мне по сердцу.
— Но если ты выберешь его, а он выберет тебя, назад хода не будет.
— Ты сказала, он может делать все, что захочет.
— У тебя — свои представления о свободе. Здесь они неприменимы. Он — маленькое божество, обладающее огромной властью. Но его поклонники, все те, кто дает ему эту власть… они им питаются.
— То есть ты мне советуешь держаться от него подальше.
— Если ты принимаешь Оро, то его историю ты тоже принимаешь. Его миф. Ты становишься персонажем в его драме.
Я хлопаю рукой по столу и разражаюсь громким смехом. Пластмассовые глазурованные чашки со стуком подпрыгивают.
— Тоже мне, удивила. Театральный педик, фу-ты нуты! Я на сцене не первый год, так что этот типажик с первого взгляда распознаю, Гермико, лапушка. Торонто звездами битком набит. Я просто хочу поиметь его, я вовсе не собираюсь входить в его созвездие на веки вечные. Гермико коротко кланяется.
— Мне так приятно, что ты прояснила свою позицию. Да уж. Может, она просто в толк не возьмет, как это ее безупречного божка влечет к бабище настолько здоровущей, что она его целиком проглотит, не поморщится. Что ж, не одна ты в поле кактус. Я тоже этого в упор не понимаю. Он — само совершенство, а я… ну, что я? Луиза-Луиза, подлиза, сырник снизу. Может, он рассчитывает, что благодаря такому контрасту еще больше выиграет в глазах публики. А то ему это нужно!.. По большей части я вообще стараюсь не думать о том, что происходит. Я — из тех девушек, что слушаются пизды. С остальным разберемся позже.
Гермико постукивает серебристым ноготочком по скатерти «Формика».
— Луиза, очнись! Ты где?
— Я здесь.
— Официантка хочет знать, что не так с ребрышками. Поднимаю взгляд на недоуменное лицо ворсопечатной официантки. Как давно она тут торчит?
— Скажи ей, что все дженки-дженки, просто жадность фраера сгубила.
Официантка пожимает плечами и уносит мою полную до краев тарелку прочь.
— Мыслями ты где-то далеко. — Гермико легонько касается моей руки подушечками пальцев. — И такая печальная.
— Печальная? Вот уж нет. Просто устала немного. — Когда я надумаю взгрустнуть, я ей первая об этом скажу, уж не сомневайтесь!
В темном-темном гостиничном номере, темной-темной ночью, в самый разгар моих непроглядно-темных снов звонит телефон. На цифровых часах алым высвечивается 3.14.
— Простите, пожалуйста, вам звонят, — сообщает мягкий женский голос.
Как правило, если слышишь телефонную трель, именно к такому выводу и приходишь.
Синтезатор выводит первые аккорды «Пришлите клоунов».
— Привет, это Оро.
— Оро, на дворе гребаная ночь.
— Ты спишь.
— Нет, разговариваю по гребаному телефону.
— Мне нужно поговорить с тобой.
— Могли бы сделать это и раньше, еще в ресторане, мистер Дин.
— Луиза, ты на меня очень злишься?
— А хули нет.
— Хули нет, — бормочет он, пробуя слова на вкус. — Я ужасно извиняюсь. Мне так хотелось тебя увидеть, но только тебя. Понимаешь? Не Гермико — Гермико я все время вижу. Она мне как сестра.
Его грудной голос звучит совсем тихо: приходится напрягать слух, чтобы разобрать хоть что-нибудь. Актерам этот трюк отлично известен: если зритель боится чего-то недослышать, он же на самый краешек сиденья сползет. А еще в этом голосе звучат мурлыкающие интонации… нет, это было бы слишком просто, скорее низкий гуд, от которого вибрирует все мое существо.
— Понимаю.
Какого фига с ним спорить, или бранить его, или заставлять чувствовать себя распоследней свиньей из-за этой его дурацкой выходки? Против идеального, всепоглощающего себялюбия ничего не сработает. Да какого хрена, он же актер, он изобразит все, что мне нужно. В жизни не встречала человека настолько «прозрачного». А это вам не фунт изюму, верно?
— Луиза?
Да здесь я, никуда не делась. И вовсе я не позабыла, что он — на другом конце провода, просто шелест его дыхания меня загипнотизировал.
— Да, Оро.
— Я хочу с тобой увидеться.
— Прямо сейчас? Ты где?
— На крыше.
— Моего отеля? Он хихикает.
— Нет. Я сплю.
— Завтра? Ну пожалуйста/
— Завтра я возвращаюсь в Киото. На твоем вертолете, рано утром. Мне завтра на работу.
— Мне тоже. А завтра вечером ты свободна?
— Сейчас сверюсь с расписанием.
Он ждет. Выслушиваю еще несколько тактов его дыхания.
— Думаю, что смогу уделить тебе время. После работы.
— Можно, я приеду к ужину?
— Нет! — Еще не хватало для него стряпать. С этого мы начинать однозначно не будем! — Приезжай после ужина. Около десяти.
— Спасибо, Луиза. Сайонара [89].
Сайонара. Ох, хрен с тобой. То есть буквально.
Задремать так и не удалось. А может, удалось. На дрему не похоже, вот в чем дело, но чему и быть, как не дреме — по крайней мере секунда здесь, миллисекунда там, вполне довольно, чтобы прокрутить мой сон-путешествие. Не знаю, с какой стати я так его называю, потому что никакого путешествия не было. Я готовлюсь к отъезду, на сдвинутых вместе односпальных кроватях — с полдюжины открытых чемоданов, внизу на улице сигналит такси. Шофер жмет и жмет на гудок в ночи, а я ну вот ничуточки не готова. Не могу найти туфли или нахожу, а они все в засохшей грязи или каблук отваливается. Не могу найти любимую юбку, и парадного платья, и самых прозрачных трусиков; либо нахожу, а на них пуговиц не хватает, они изорваны, заляпаны какой-то дрянью. Шатаюсь туда-сюда по коридору, ищу иголку с ниткой, пятновыводитель, дорожный тостер, который подключается к прикуривателю машины — можно подумать, у меня когда-нибудь была машина. Снова и снова звучит гудок, и я не от печали или тому подобной патетической ерунды, а просто от досады начинаю плакать. Плачу навзрыд — не только глазами, но всеми моими отверстиями. Соски сочатся слезами.
Просыпаюсь. Сушняк жуткий. Разочарована, зато с облегчением осознаю, что по-прежнему владею собой. Знаю: мне приснился этот сон, потому что все начинается сначала. А я не готова. Да будь и готова, все равно такие вещи добром не кончаются. Надо уезжать — гудок гудит, — но не могу.
С двенадцати-тринадцати лет — ну, посмотрим правде в глаза, с двух-трех — я отлично знала, куда ведет так называемая любовь. Жадные взгляды, жаркие руки, невыразимое наслаждение, оборачивающееся бездонной пустотой. Они хотят, ты хочешь, порою одного и того же, порою разного, порою всего сразу, их мечты столь же ярко окрашены, как и твои, но они не твои и твоими никогда не станут. Встречаешься на равнине, что опрокидывается и меркнет, в то время как ты на ней живешь, это плотское равновесие, орошаемое надеждой и ложью. Уже в самом начале невозможно не видеть маячащий вдали конец. Я бы сказала ему «пойди прочь», если бы голос не отказал. Я-то думала, что я уже выкарабкалась, стряхнула с себя это все. После Питера — как ему шло его имя! — после его нежданного бегства и моего затянувшегося пребывания в ред-риверском Доме для неуравновешенных, я уж думала, что в жизни больше не загремлю в это место. Секс, да, разумеется, как же без секса, трахаешься в хвост и в гриву, чтоб система работала. Не больше. Никаких тебе перекрестков, никаких тебе встреч двух взмокших, изголодавшихся душ. Сама по себе — так держать, одиночество всегда предпочтительнее… Скажем, я — за изоляцию, ограждающую меня от цветистых любовных утрат.