На выходных девочкам тоже позволяют выспаться — по субботам никакой уборки, вот только по воскресеньям — поверхностное ритуальное очищение всех открытых для широкой публики коридоров и фойе. И до шести вечера в субботу, когда на вечерние спектакли прибывают первые зрители, девочкам позволяется разгуливать по территории в «штатском», хотя это подразумевает туалет не менее продуманный и прихотливый, нежели их повседневная практика: все облачаются в целомудренные платья, до блеска начищенные туфли-лодочки и благоухающие химией колготки. Все, за исключением Кеико — та предпочитает комбинезон цвета хаки, на талии стянутый патронташем из свиной кожи. В смысле одежды ей делаются некоторые послабления — ведь из нее готовят звезду номер один труппы «Огонь». Через пару лет, когда она, Мичико, Фумико и вся остальная орава предстанут перед публикой в полномасштабных постановках, Кеико предстоит играть главные мужские роли. Иными словами, романтического героя. Голос ее доведен до нужного тембра, бедра сведены на нет диетой, грудь плоская, туго-натуго перетянута, плечи кажутся шире ухищрениями костюмерши, походка раскованная — здесь инструктор по Маскулинному Поведению постарался, изысканный педик из Нагасаки по имени Тосиро, его единственный талант — безупречная имитация целого ряда закрепленных стилей «мачо», как западных, так и восточных. Кеико уже осыпают льготами и привилегиями, о которых остальной группе остается только мечтать. От нее ждут экспансивности, даже шумливости. Прочие учителя ее балуют, нянчатся с нею, просто-таки ею не надышатся. Подавальщицы в столовой то и дело доливают ей доверху мисо или тайком притаскивают ей еще вкусностей из бобового творога. В субботу утром, когда Кеико входит в столовую в своем спортивном комбинезоне, даже девушки постарше замирают и любуются ее походкой, с иллюзией тестикулярной размашистости. Пока она ест, рядом с ее подносом, словно по волшебству, появляются зверюшки-оригами. Кеико аккуратно разворачивает их один за другим и с непроницаемым лицом читает прихотливо сложенные любовные записочки.
По пути из столовой достаю из кармана телеграмму матери, разворачиваю и перечитываю, просто чтобы убедиться, что отец и в самом деле скончался. Внезапный спазм сгибает меня пополам — не знаю, виной ли тому телеграмма или добавочная порция каши.
Я имею право воспользоваться любой из дамских комнат здания «Вот и я» — они отмечены развернутым розовым веером на двери, — но что-то гонит меня вверх по холму до моего бунгало, хотя в какие-то моменты, в панике, взмокшая, я не уверена, что добегу. Влетаю на веранду, сбрасываю туфли, несусь через татами к туалету, у двери всовываю ноги в туалетные тапочки, рывком сдергиваю вниз джинсы и торопливо плюхаюсь на фарфоровую лохань. Отхожу от отделанной кафелем платформы.
Ну-ну. В жизни ничего подобного не видела. Я знала, что его смерть принесет освобождение, но все же. Доктор Хо был прав: номер два для артистической натуры — и в самом деле номер два. Незаметно выскальзываю за калитку, проделанную в ограде позади моего бунгало, и бегу вверх по тропе к Гермико. Та устроилась на парадном крыльце, загорает.
— Ты непременно, непременно должна на это взглянуть. — Хватаю Гермико за руку и тащу ее вниз по тропе. Дверь в туалет приоткрыта, как я ее и оставила, густой глинистый запах растекается по всему дому. Я распахиваю дверь во всю ширь. Гермико осторожно заглядывает внутрь.
— Луиза! — восклицает она и глядит на меня, брови взлетают до самой линии волос. — Фотоаппарат есть?
— Только мой старый «Полароид».
— Неси сюда. — Она едва не кричит. Ну, для японки.
Фотик в футоновом шкафу, на верхней полке, за коробками и стопками книг. Я вручаю ей «Полароид», Гермико надевает мои туалетные тапочки и входит в комнатушку. Дверной проем озаряет вспышка. Она выходит, и мы наблюдаем, как из глубин глянцевого белого прямоугольника выплывает безупречное медное «Л», точно бархатистый угорь.
Она ставит фотографию на полочку у моей кровати и бормочет про себя: «Это нечто… просто нечто», — словно в трансе. Наконец поворачивается ко мне и говорит:
— Ты знаешь, что это значит? Я качаю головой.
— Теперь ты в полной мере стала самой собой. — Гермико усмехается. — Какой благоприятный день. Пойдем прошвырнемся по магазинам.
Мне никогда и в голову не приходило пешком дойти с горы Курама до Киото — это же невесть сколько миль! — но Гермико знает тайный путь, короткий и прямой. Сперва мы следуем по течению узкого ручейка, сбегающего вниз по склону; обе в таком восторге от моего фекального триумфа, что едва не парим в воздухе. Прямые сосны отгораживают солнечный свет; мы скользим над землей, точно скаковые лошади. Наконец ручей вливается в мелкую речушку. Мы неспешно идем вдоль пологого берега, однако ощущение такое, словно на самом деле не мы двигаемся, а мир смещается как диорама — прозрачные струи реки, глянцевые, точно краска под кистью художника, мужчины без пиджаков, выгуливающие миниатюрных любопытных собачек, футболисты, затеявшие кучу малу в красных облаках пыли, сгорбленная старуха, собирающая бутылки в вытоптанном бурьяне. Речушка впадает в другую реку, более широкую и полноводную, и внезапно мы оказываемся в самом центре Киото.
Покупатели запрудили крытые тротуары Каварама-ти-дори. Гермико берет меня за руку, и мы прокладываем путь сквозь толпу. Ток воздуха капсулой изолировал нас от мира, мы двигаемся в три раза быстрее престарелых дам с сумочками и авоськами, в три раза быстрее орд девочек-подростков в гофрированных юбочках и матросках. Ничто не властно к нам прикоснуться.
Ныряем в длинный магазин с высокими потолками. Пол — голый бетон, глазурованный смолой цвета меда, демонстрационные вешалки — ржавые железные перекладины, зеркала — длинные листы отполированной жести с пугающе острыми неровными краями. Продавщицам требуется целая вечность на то, чтобы доковылять до нас из глубины магазина — в этаких-то сандалиях с черными деревянными подошвами толщиной в фут. Впрочем, они и босиком проворнее не стали бы, так туго затянуты они в свои платья из ткани ламе медного цвета. На фоне подсветки — подсветкой работают хромированные автомобильные фары и сварочные горелки, что пылают в высоких нишах — неуклюже ступающие продавщицы напоминают вызолоченные этюды Джакометти [73].
Но вот они доковыляли — все наперебой кланяются, трепыхаются, скрежещут ресницами, словом, на Гермико не надышатся: она здесь, по всей видимости, завсегдатай. Гермико указывает на меня и велит им разобрать парусиновые цирковые шатры на одежду канадской великанше.
Девушки неверной походкой бредут на склады, спрятанные за рядами отключенных батарей парового отопления, и возвращаются несколько веков спустя с одним-единственным платьем, что свисает с их обесцвеченных рук, поблескивая, точно нефтяное пятно.
Меня вталкивают в просторную дымовую трубу из рифленого металла, что служит здесь примерочной. Даже в жестяном зеркале вижу, что платье — просто отпад. Скроенное по косой, с одного плеча приспущено, на другом едва держится, смахивает на кусок серой автопокрышки, но стоит мне пошевелиться — и ткань мерцает и переливается. При этом само мое тело остается неизменным, той же блеклой текстуры, как утренняя каша-размазня.
Выхожу в демонстрационный зал, все восклицают: «Ах-х!» Девушки, цокая сандалиями, устремляются ко мне, удлиненные киотские лица озаряются радостью.
— Дженки-дженки, — щебечут они, или что-то в этом роде. — Дженки-дженки.
— Что они говорят? — спрашиваю шепотом у Гермико.
— Тебе идет.
Искоса гляжу на свое отражение в длинной полоске измятой жести.
— Им платят, чтобы они так говорили.
— Луиза, это платье идеально тебе подходит. Только женщина настолько… величественная, как ты, может позволить себе его надеть.
Девушки-Джакометти выжидательно смотрят. Выдаю самую свою осмысленную фразу по-японски:
— Икура десу ка? [74]