Старая гарпия! Должно быть, она встала с канапе и глазела сквозь болтающиеся водоросли-ветки ивы, шпионя за моими столкновениями с петухом и человеком-бульдогом.
– Как мило с ее стороны, – заметила я. – Надо не забыть послать ей открытку.
Я отправлю ей открытку, точно. Там будет туз пик, и я пошлю его анонимно откуда-то не из Бишоп-Лейси. Филипп Оделл, детектив из радиопередачи, однажды расследовал подобный случай, и это была превосходная история – одно из его лучших приключений.
– А твое платье! – продолжал отец. – Что ты сотворила со своим платьем?
Мое платье? Разве мисс Маунтджой не описала ему во всех подробностях то, что видела?
Постой-ка, может, она ничего такого не делала. Возможно, отец до сих пор не в курсе, что произошло в каретном сарае.
Боже, благослови тебя, мисс Маунтджой! – подумала я. Пребывай вечно в обществе тех святых и мучеников, которые отказались выдать, где спрятано церковное золото и серебро.
Но разве отец говорит не о моих порезах и царапинах?
По всей видимости, нет.
И именно в этот момент, полагаю, меня осенило – поистине снизошло озарение, – что есть вещи, которые никогда не должно упоминать в приличном обществе, несмотря ни на что; что голубая кровь гуще красной; что манеры и внешний вид и жесткая верхняя губа более важны, чем собственно жизнь.
– Флавия, – повторил отец, подавляя желание заломить руки, – я задал тебе вопрос. Что ты сделала со своим платьем?
Я опустила глаза и посмотрела на свое платье, как будто первый раз заметила ущерб.
– С платьем? – произнесла я, разглаживая его и удостоверяясь, что отец хорошенько рассмотрел мои окровавленные запястья и колени. – О, прости, отец. Небольшая проблема с велосипедом. Неприятность, но я постираю его и заштопаю сама. Все будет в лучшем виде.
Мой острый слух уловил звук хриплого смешка в коридоре.
Но я предпочитаю верить, что то, что я увидела в глазах отца, было гордостью.
12
Порслин спала мертвым сном. Я напрасно беспокоилась.
Я стояла и смотрела, как она лежит на моей кровати практически в той же позе, как я ее оставила. Темные круги под глазами, кажется, посветлели, и дыхание почти не слышалось.
Через две секунды все взорвалось водоворотом яростного движения, и я была прижата к кровати, а большие пальцы Порслин давили мне на дыхательное горло.
– Дьявол! – прошипела она.
Я боролась, чтобы высвободиться, но не могла пошевелиться. В мозгу вспыхивали яркие звезды, когда я цеплялась за ее руки. Мне не хватало кислорода. Я пыталась отстраниться.
Но я была ей не соперница. Она больше и сильнее, чем я, а я уже слабела и утрачивала интерес к сопротивлению. Как легко было бы сдаться…
Ну нет!
Я перестала сражаться с ее руками и вместо этого большим и указательным пальцами зажала ее нос. Из последних сил я яростно крутанула его.
– Флавия!
Она внезапно удивилась при виде меня – как будто мы старые друзья, неожиданно столкнувшиеся перед прекрасным Вермеером в Национальной галерее.
Ее руки отстранились от моего горла, но я все еще не могла дышать. Я скатилась с кровати на пол, охваченная приступом кашля.
– Что ты делаешь? – спросила она, удивленно осматриваясь.
– Ты что делаешь? – прохрипела я. – Ты раздавила мне гортань!
– О боже! – сказала она. – Ужас. Прости, Флавия, мне правда жаль. Мне снилось, что я в фургоне Фенеллы, и там был какой-то ужасный… зверь! Он стоял надо мной. Я думала, что это…
– Что?
Она отвела взгляд в сторону.
– Я… прости, я не могу сказать тебе.
– Я никому не скажу, обещаю.
– Нет, все равно. Я не должна.
– Что ж, ладно, – объявила я. – Не надо. На самом деле я запрещаю тебе рассказывать мне.
– Флавия…
– Нет, – сказала я совершенно серьезно. – Я не хочу знать. Давай поговорим о чем-нибудь другом.
Я знала, что если выжду, то, что скрывает Порслин, выскочит из нее, как свиной фарш из мясорубки миссис Мюллет.
Это сравнение напомнило мне о том, что я не ела целую вечность.
– Ты голодна? – спросила я.
– Ужасно. Ты, наверное, слышишь, как у меня урчит в животе.
Я не слышала, но притворилась, что слышу, и благоразумно кивнула.
– Оставайся здесь. Я принесу что-нибудь из кухни.
Десять минут спустя я вернулась с миской продуктов, похищенных из кладовой.
– Иди за мной, – сказала я. – В следующую дверь.
Порслин, широко распахнув глаза, осматривалась, когда мы вошли в химическую лабораторию.
– Что это за место? Нам можно здесь находиться?
– Конечно, можно, – сказала я ей. – Здесь я провожу эксперименты.
– Волшебные? – спросила она, рассматривая мензурки и пробирки.
– Да, – ответила я, – волшебные. Теперь возьми вот это…
Она подпрыгнула при звуке вспыхнувшей бунзеновской горелки, когда я поднесла к ней спичку.
– Держи их над огнем, – сказала я, протягивая ей пару сосисок и никелированные зажимы для мензурок. – Но не слишком близко, тут очень горячо.
Я разбила шесть яиц в боросиликатную испаряющую емкость и помешала стеклянной палочкой над второй горелкой. Почти сразу же лаборатория наполнилась вызывающими слюнотечение запахами.
– Теперь тосты, – сказала я. – Можно делать по два за раз. Воспользуйся зажимами. Поджарь с одной стороны, потом переверни.
Из необходимости я стала довольно опытным лабораторным поваром. Однажды, совсем недавно, когда отец приговорил меня к домашнему аресту в моей комнате, я даже умудрилась приготовить себе «Пятнистый Дик»[27], сварив на пару почечное сало из кладовой в колбе Эрленмейера с широким горлышком. И поскольку вода кипит при 212 градусах по Фаренгейту, в то время как нейлон не плавится, пока его не нагреешь до 417[28] градусов, я подтвердила свою теорию, что из драгоценного чулка Фели получится отличная форма для пудинга.
Если и есть что-то более вкусное, чем сосиска, поджаренная на открытой бунзеновской горелке, я не могу себе представить, что это. Разве что чувство свободы, возникающее, когда ешь ее прямо руками, капая жиром куда попало. Порслин и я набросились на еду, как каннибалы после длительной миссионерской голодовки, и вскоре не осталось ничего, кроме крошек.
Когда в стеклянной мензурке закипела вода на две чашки чая, я взяла с полки, где он хранился в алфавитном порядке, между мышьяком и цианидом, аптечную банку с этикеткой «Камелия китайская».
– Не беспокойся, – сказала я. – Это просто чай[29].
Теперь между нами повисло молчание, какое бывает, когда два человека начинают узнавать друг друга: еще не теплое и дружелюбное, но уже не холодное и настороженное.
– Интересно, как дела у твоей бабушки, – наконец сказала я. – То есть у Фенеллы.
– Полагаю, неплохо. Она твердая старушка.
– Крепкая, ты имеешь в виду.
– Я имею в виду твердая.
Она намеренно выпустила стеклянную колбу, с которой игралась, и наблюдала, как она разлетелась на осколки на полу.
– Но ее не сломают, – добавила она.
Мне страшно хотелось высказать свою точку зрения, но я придержала язык. Порслин не видела свою бабушку в таком виде, как я, распростершуюся в луже собственной крови.
– Жизнь может убить тебя, только если ты позволишь. Так она, бывало, говорила.
– Должно быть, ты ужасно ее любила, – сказала я, осознав еще в момент произнесения этих слов, что говорю так, будто Фенелла уже умерла.
– Да, временами очень, – задумчиво отозвалась Порслин, – а временами вовсе нет.
Должно быть, она заметила мое изумление.
– Любовь – это не широкая река, которая течет и течет себе вечно, и если ты в это веришь, ты дура бестолковая. Ее может запрудить плотина, и тогда ничего не останется, кроме тонкой струйки…