Через три дня, в воскресенье, Марк объявился у Люсиль. Как мне рассказали Билл и Вайолет, он клялся и божился, что ни разу за все время ареста из дому не убегал, что вся история с Рафаэлем — это "полная туфта", что он сбежал к "ребятам", потому что "его все достало". Прошла еще неделя, и он совсем переехал к Люсиль. Начался учебный год. Каждую пятницу либо Билл, либо Вайолет встречали его на вокзале, ехали с ним на метро к доктору Монк, ждали его, пока шел прием, а потом конвоировали на Грин-стрит. Домашний арест продолжался.
В течение последующих месяцев в поведении Марка отчетливо просматривалась периодичность, которую я про себя назвал "циклическим кошмаром". Несколько недель кряду все шло замечательно. Он носил из школы четверки-пятерки, был добрым, покладистым, охотно помогал родителям и исправно выплачивал мне долг из своих карманных денег. Билл и Вайолет наперебой сообщали мне, как их долгие беседы с Марком о доверии, честности и взаимных обязательствах постепенно "наставляют его на путь истинный". На приеме у доктора Монк маль чик выкладывает все, что у него на душе, и там тоже налицо "положительная динамика". Так вот, именно в тот момент, когда у всех вокруг в приливе осторожного оптимизма притуплялась бдительность, Марк вдруг пускался во все тяжкие. В октябре Вайолет среди ночи обнаружила, что его кровать пуста и с ним вместе исчезла вся наличность из ее кошелька. Он вернулся домой только через день под утро. В ноябре муж Люсиль, Филип, собираясь на работу, заметил на своей машине огромную вмятину, которой накануне не было. В декабре Билл решил сходить с сыном пообедать. Они заказали по гамбургеру, тут Марку понадобилось в туалет, и он вышел из-за стола. Объявился он через три дня, и не у Билла, а у матери. В феврале учитель истории нашел Марка в мужском туалете. Его рвало. В рюкзаке у него оказалась литровая бутылка водки, а в кармане — седативные пилюли, кажется, валиум.
Всякий раз чрезвычайное происшествие разворачивалось по шаблонному сценарию: узнавание горькой правды, истерика потерпевшей стороны, появление Марка дома и его самозабвенные оправдания. Да, он сбежал, а что такого? Он ничего не сделал. Просто до утра шлялся по улицам. Хотел побыть один. Никакой машины он ночью не брал. Вмятина на двери? Какая вмятина? Значит, машину ночью угнали, а утром поставили на место. Да, той ночью он действительно ушел из дому, но никаких денег не брал. Вайолет ошиблась. Где деньги? Может, она их сама потратила, а может, просто обсчиталась. Все его возмущенные тирады в свое оправдание вопиющим образом противоречили здравому смыслу, но виноватым он себя признавал только перед лицом неопровержимых доказательств. Оглянись мы назад, все поступки Марка оказались бы до тошноты предсказуемыми, но кто из нас тогда оглядывался назад? Так что, хотя в его поведении прокручивалась одна и та же модель, провидцами мы оказались никудышными, и бунт всегда заставал нас врасплох.
Марк стал для нас чем-то вроде картинки-ребуса, смысл которой нужно разгадать. Его поведение можно было рассматривать с двух точек зрения, но и там и там непременно присутствовал определенный дуализм. Первая точка зрения — это почти манихейство. Двойственность натуры Марка напоминала маятник, раскачивавшийся между Светом и Тьмой. Одна его часть искренне тянулась к добру. Он любил родителей, любил друзей, но через определенные промежутки времени какие-то порывы захлестывали его и начинали им управлять. Именно на такой позиции стоял Билл. По другой версии, поведение Марка можно было анализировать по аналогии со слоями в геологическом разрезе. Так называемые "благие намерения" представляли собой прекрасно сформировавшуюся оболочку, которая тщательно скрывала глубинные пласты. Время от времени внутренние возмущения и колебания приводили к всплескам вулканической активности и извержениям. Сейчас мне кажется, что именно так считала Вайолет, или, точнее, именно этого она боялась.
Но, как ни посмотри, больнее всего криминальные выходки Марка били по его родителям. Для них это было тяжелой карой. Однако, украв у меня деньги, Марк невольно способствовал тому, что я, Билл и Вайолет сблизились еще больше. Теперь мы все трое были жертвами, и запретные темы, существовавшие до кражи, вдруг исчезли. Тревоги, о которых ни Билл, ни Вайолет, стремясь выгородить сына, раньше не смели заговорить, теперь стали постоянным предметом нашего обсуждения. Вайолет то вставала на дыбы из-за очередного предательства пасынка, то прощала его, чтобы потом вновь бушевать и прощать, бушевать и прощать.
— У нас с ним настоящие "американские горки", всегда один и тот же трек, и мы катимся и катимся. То вверх, то вниз, то любовь, то ненависть, — жаловалась она.
И все же, несмотря на отчаяние, Вайолет, словно крестоносец, не собиралась сдаваться. У нее на рабочем столе я заметил книгу Дональда Винникота "Депривация и делинквентность".
— Мы еще повоюем, — твердила она.
Вся беда была в том, что исступленную войну ей приходилось вести с тенью. Вооруженная любовью и знанием, она бросалась в атаку, но биться на поле брани ей было не с кем. Там ее ждал милый молодой человек, не способный оказать ни малейшего сопротивления.
Билл воевать не умел и не прочел ни единой книги о сложностях переходного возраста. Он просто чахнул. День ото дня он становился все старее, все седее, все согбеннее и все растеряннее. Сильнее всего он напоминал могучего раненого зверя, чье мощное некогда тело вдруг ссохлось и съежилось. Припадки ярости, которые захлестывали Вайолет, все-таки держали ее в тонусе. Гнев Билла, если он его и чувствовал, оборачивался прежде всего против него самого. Я с ужасом видел, как он медленно, но верно ест себя поедом. И дело тут даже не в проступках сына как таковых. Ну, подумаешь, удрал из дому, смешал водку с валиумом, умыкнул машину отчима, в конце концов, всему этому можно найти оправдание. Дело не во вранье и не в кражах. Билл смирился бы с любым открытым бунтом, он понял бы любой мятеж. Начни Марк бороться за то, чтобы жить так, как ему нравится, уйди он в конце концов из дома, чтобы следовать своим пусть самым бредовым убеждениям, Билл принял бы и это и не стал бы ему мешать. Но Марк ничего подобного не делал. В нем воплотилось все, что его отцу было наиболее отвратительно: бездумное приспособленчество, лицемерие и трусость. В наших с Биллом разговорах я чувствовал, что сильнее всего его гнетут не проступки сына, а то, каким он вырос. Он потрясенным голосом сообщил мне, что когда спросил Марка, чего ему больше всего в жизни хочется, тот ответил, что он просто хочет всем вокруг нравиться.
Каждый день Билл уходил в мастерскую, но работать он не мог.
— Я хожу из угла в угол и жду, что что-нибудь придет, но, видно, зря. Потом читаю про бейсбол, прогнозы на новый сезон, потом ложусь на пол и разыгрываю в голове матчи, знаешь, как в детстве, комментирую их про себя, а они там себе играют, пока я не засну. Я сплю, даже сны вижу, а потом, глядишь, и день прошел. Я встаю и иду домой.
Что я мог сделать для него, кроме как быть рядом? Я и был рядом. Иногда прямо с работы, не заходя домой, шел к нему в мастерскую. Мы просто сидели на полу и допоздна разговаривали, причем не только о Марке. Я рассказывал ему про нас с Эрикой, жаловался, что в ее письмах всегда брезжит обманчивый лучик надежды на наше "вместе". Мы оба вспоминали детство, говорили о книгах, об искусстве. Где-то около пяти пополудни Билл разрешал себе первый стаканчик и доставал бутылку виски. В течение следующих часов, проходивших "под парами", из окна над нашими головами лился свет, ведь день все прибывал, а Билл, оживившись от выпитого, цитировал Беккета или, воздев перст к потолку, изображал своего дядюшку Мозеса. Со слезами на покрасневших глазах он клялся в любви к Вайолет. Бил себя кулаком в грудь и говорил, что вопреки всему верит в сына. Хохотал над сальными анекдотами и непристойными стишками и молол всякую чушь. Он поносил современное искусство, где башня из слоновой кости уступила место мешку долларов, марок и иен. С болью в голосе говорил, что иссяк, кончился как художник, что двери были его лебединой песней, а теперь все, но через минуту вдруг рассказывал, как его занимает цвет мокрого картона: