— Пахло Парижем и Лондоном. Даже Санкт-Петербургом.
Жена схватила его за руку, провела ею по своей щеке и положила обратно ему на колени.
— Кстати, о загранице: мы ходили в доки, когда причаливали суда, — сказала она.
— Надо же, — проворчал он. — В такую даль. Не тяжело было нести ребенка?
— А что мне оставалось? От австрийцев один прок — богатые, любопытные туристы.
Она положила ребенка у тыльной стены, вернулась и села рядом с мужем. Вынув одну за другой булавки, загадочным образом вставленные в пучок на затылке, она распустила волосы и встряхнула ими. Каштановые кудри ниспали каскадом, переливаясь в красных отблесках пламени. Какое преображение! Локоны смягчили ее резкие черты, и она стала самой красивой женщиной на свете.
— Ну и как? — спросил Лучио, повернувшись на ее голос. — Кому-нибудь из пассажиров не подфартило и он потерял кошелек?
Она непринужденно рассмеялась — этот гортанный звук напомнил мне, как мало смеха я слышал в своей жизни.
— Уж им-то повезло больше, чем мне. Едва я стибрила булавку для галстука, как кто-то начал хватать и расспрашивать венецианцев.
Лучио вздохнул:
— Австрияки ищут дезертира.
— Нет, тот мужчина был пассажиром. Священник, поди. Вернее, с виду похож на священника, хотя и без сутаны. Словом, все его сторонились… А тут и малыша пора было кормить.
— Какая заботливая мамочка, — вкрадчиво проговорил Лучио.
Он нащупал жену, притянул ее на солому и стал расстегивать платье. Она тоже развязала его одежки, обращаясь с ними бережно, чтобы не выдернуть ни единой ниточки из ветхого тряпья. Запустив пальцы в волосы у него на груди, она так страстно поцеловала мужа, что у нее перехватило дыхание.
— Я задерну полог, — сказала она, тяжело дыша.
— Никого же нет.
— Кто-нибудь может прийти. — Полуодетая, она поспешила к выходу, и я отступил в сторону. Она долго всматривалась в темноту.
— Скорей, — взмолился Лучио.
Когда она опустила полог, я прокрался за угол. Несколько кирпичей выпали из стены в паре футов от земли. Я опустился на колени и заглянул в отверстие. Слившись воедино, Лучио и его жена лежали на соломе. Отблески догорающего костра скрывали грязь, синяки и бедность. Супруги показались мне ангелами, пронизанными божественным светом. В ту минуту я еще мог бы уйти. Еще мог бы все предотвратить.
Но не ушел. Вид их переплетенных тел заворожил меня, и мне захотелось того же, что было между ними.
Умирающий с голоду насыщается одним лишь видом хлеба.
Я никогда не знал любви. Никогда не ощущал, как рука ласкает рубцы на моей щеке, а покорные губы сладко прижимаются к моим почерневшим устам. Я сгорал от стыда, ни на миг не забывая о своем уродстве… Нет, не просто уродстве. Даже уродливый мужчина может иметь жену или любовницу. Он может растить детей, заводить друзей, внушать уважение и, довольный прожитой жизнью, спокойно умереть в своей постели.
Затем (должен ли я сказать «естественно»?) наступил момент, когда жена Лучио — в момент экстаза — запрокинула голову и широко открыла глаза. Я сдернул капюшон, чтобы удобнее было заглядывать в узкое отверстие: мне хотелось запомнить каждую капельку пота, каждое пятнышко на ее лице и груди. Я никому не желал зла — просто хотел посмотреть.
На ее прекрасных чертах отразились изумление, ужас, страх, а затем отчаяние, будто она произвела на свет невинное дитя, которому предстояло жить с такими, как я. А еще я увидел первобытную ненависть ко всему чужому. Эта ненависть выплеснулась и обожгла меня даже сквозь кирпичи.
Рот женщины был открыт: из него донесся резкий задыхающийся звук, а затем она наконец обрела дар речи. В этом безумном мучительном вопле я расслышал крики всех тех, кто вечно меня отвергал.
Просунув руку в отверстие и попутно его расширив, я схватил ее за горло. Ее тело дернулось, словно марионетка, и она стала задыхаться. Лучио умолял рассказать, что случилось. Он нежно ощупывал ее вырывающееся тело в поисках увечий. С потрясенным лицом он дотронулся сначала до огромной руки, а затем до гигантской ладони на шее жены. Он тоже заорал и ударил меня, пытаясь ослабить мою хватку.
Женщина обмякла, и я уронил ее на мужа. Его руки тотчас обвили ее. Она слабо кашлянула, и он защитил ее своей грудью: его потное тощее тело облепили соломинки. В эту минуту моя жалобная тоска сменилась яростью, и я возненавидел его. В своей наготе он предстал таким, каким его видели аристократы: паразитом, отбросом общества. Его жена была ничуть не лучше, но все же завопила при виде меня.
Какое еще смертельное зло я мог им причинить? Мой взгляд упал на младенца, завернутого в тряпки и лежавшего в дальнем углу. Я мог бы украсть их ребенка и подарить его Мирабелле. Тогда бы мы жили втроем: чудовище, немая и похищенное дитя — гротескная пародия на семейное счастье.
Почуяв новую угрозу, женщина указала пальцем в угол и прошептала:
— Рафаэль.
Лучио пополз к младенцу, нашел его и прижал к груди, вращая слепыми глазами.
— Малыш цел, — сказал он. — Что стряслось? Кто здесь?
— Жуткая тварь — словно ожившая каменная горгулья, — хрипло прошептала жена и заплакала.
Не в силах больше слушать, я ушел. Когда я вернулся, Мирабелла уже спала.
12 мая
Дыхание мое ослабело, дни мои угасают, гробы
предо мною, и все члены мои, как тень.
Гробу скажу: ты отец мой, червю: ты мать моя и
сестра моя. Где же после этого надежда моя? [2]
Ждем света, и вот тьма, озарения — и ходим во мраке.
Осязаем, как слепые стену, и, как без глаз, ходим
ощупью. Спотыкаемся в полдень, как в сумерки,
между живыми — как мертвые. [3]
13 мая
Когда я проснулся утром, Мирабеллы не было. Меня охватил безрассудный гнев. Я рвал тряпки, которые она использовала вместо подушки, топтал цветы, сорванные ею на улице, в пыль давил черепки, которыми она украсила жилище. Все эти мелкие бесчинства не утолили моей ярости, с громогласным ревом я подобрал с пола ржавый колокол и швырнул его в стену. Он так оглушительно загудел, что у меня заложило уши.
Мне хотелось разбить колокол вдребезги, сровнять звонницу с землей. В отчаянии я бегал по кругу, не зная, за что бы еще ухватиться.
Мирабелла стояла в дверном проеме.
— Где ты была? — спросил я, в ладонях пульсировала кровь.
Она показала на деревянный стол у себя за спиной — старый, но с красивой фанерной столешницей. Хотя у него нет одной ножки, если поставить в угол, он будет казаться устойчивым. Мирабелле пришлось встать спозаранку, чтобы завладеть этой уличной добычей раньше других.
Ее бесстрастный взгляд довершил то, чему не помог даже полный разгром нашего временного жилища: погасил страсть, затуманившую мой рассудок. В изнеможении я опустился на пол и закрыл руками лицо.
— Я думал, ты ушла.
Ощупывая шрам на шее, она, похоже, сравнивала свое прежнее положение с нынешним — обычное насилие с возможностью безудержного насилия. Не в силах читать эти мысли на ее лице, я потупил взор. Вскоре послышались быстрые шаги. Сперва я решил, что она собирает то, что еще можно взять с собой, но потом понял, что она лишь пытается навести порядок. Прошло много времени, прежде чем ее шаги стихли, и я поднял глаза. По ее бледным щекам текли слезы, и в обеих руках она стискивала тряпки, которые я раскидал. Она ткнула в меня этими сжатыми кулаками: мол, нет смысла убирать и нет смысла оставаться, но нет смысла и уходить.
14 мая
Утром еда и питье снова кончились, пришлось выйти и просить подаяния.
Перед уходом я сказал Мирабелле: я хочу, чтобы она осталась со мной, но если она решит уйти, я не стану удерживать ее силой. В отличие от первого раза, я не шпионил, чтобы узнать о ее решении.