В следующие месяцы, пока якобы длился пост-продакшн, я не покладая рук трудился, подготавливая нон-промоушн. Из Нью-Йорка, куда я отправился разукрасить граффити дом, где жил Станислас, из Токио, где я объелся суши и Буддами (Манон, как престарелая американская мать семейства, непременно желала их посетить), из Дубая, Лос-Анджелеса, Стамбула, Лондона, с Лазурного берега я только и делал, что звонил, организуя до мельчайших деталей нон-рекламу, нон-прессу, нон-телевидение, я выбрал афишу фильма и заказал ее в тысяче экземпляров — моему фальшивомонетчику пришлось нанять десять человек себе в помощь, — я откупил автобусы, билборды и кинотеатры, а насчет тех, что не смог откупить, предупредил моих пиратов-расклейщиков, чтоб действовали оперативно, я проинструктировал статистов, которые должны были ходить за Манон по улицам и приставать к ней с просьбами дать автограф, я сочинил все персональные нон-интервью для каждого нон-журналиста, их я отобрал два десятка — голодающих нештатных репортеров, уволенных профессионалов, не слишком щепетильных студентов, все они покуда стажировались в Школе с двойником Ардиссона, которому я купил черный костюм и построил студию, похожую на настоящую, в каком-то гараже под Сен-Дени, — я забронировал конференц-залы, чуть не спятил, пытаясь вбить в моего богом посланного фальшивого Курта Кобейна три гитарных аккорда, но между его мозгом и пальцами как будто перегорела проводка, и хоть он твердил без конца, словно задумав свести меня с ума: «I can play, I can play, I can play», [31]— я решил, что у него, видимо, амнезия, но я все-таки заставил его выучить наизусть всю его неканоническую биографию, одел, как полагается, поселил в «Плазе», объяснил, как работает джакузи, отправил к нему свою маникюршу, два месяца лез из кожи вон, а Манон тем временем стала решительно невыносимой. Когда мы были вместе, я запускал «Bullet with Butterfly Wings» на полную громкость, чтобы не слышать ее, чтобы забыть, что дышу одним с ней воздухом, между нами постоянно необходимы были Smashing Pumpkins, и то, что поначалу было всего лишь антропологическим опытом, лишь пактом, который я заключил с самим собой, стремлением художника довести до конца свое творение, начинало попахивать сведением счетов, и мне все труднее было представить финал моего нон-фильма без моря крови, и если я так усердствовал, чтобы устроить ей нон-промоушн столетия, то только потому, что знал: чем выше я вознесу эту дурищу, тем больнее ей будет падать, а упасть она должна больно, падать долго, головокружительно, в бездонную пропасть, и разбиться насмерть.
Мы вернулись, чтобы запустить промоушн, и Манон свято верила во все. Она свято верила во все, когда ехала по Парижу и всюду видела свой фейс шесть на шесть, она свято верила во все, давая интервью, увольняя своих пресс-атташе, посылая подальше людей, просивших у нее автограф на улице; она чувствовала себя такой уникальной, такой избранной, как будто ей ведома тайна происхождения вселенной, была в восторге от всего, хоть и делала вид, будто жалуется, что слишком на виду; ее эго не знало границ. Она упивалась своей нон-славой, платиновая блондинка в эйфории и с переполненным ежедневником, а я покуда потихоньку начинал сворачивать декорации.
Манон жила затворницей в нон-пространстве, в театральной декорации, в замке из папье-маше. Чтобы отнять у нее все, мне нужно было сделать лишь одно: выпустить ее на свободу. Я выпустил Манон, и Манон пропала.
Я работал ночью, в узком кругу, только с Сисси и Мирко. Пока Манон, под действием транквилизаторов, потихоньку отходила от нервного срыва, которым была отмечена ее последняя пресс-конференция, я взял «феррари» и сделал контрольный объезд всех рекламных щитов, всех кинотеатров, всех автобусных остановок, чтобы убедиться, что ее афиш больше нет нигде, я сдал свои автобусы на металлолом, потом отправил всех статистов, всех двойников, Каренина II, Косту, Эмму в отпуск в Бангкок, дал указания персоналу отеля, аннулировал все свои телефонные номера, съездил на улицу Амстердам, к Манон, у вокзала Сен-Лазар, и не почувствовал ни малейших угрызений совести, увидев, в какую нищету собираюсь швырнуть ее вновь. Я заблаговременно озаботился тем, чтобы регулярно вносилась плата за эту квартиру, и она выглядела так, словно Манон покинула ее накануне. Я затушил свои окурки в пепельнице. Выкинул все из холодильника. Послал Мирко купить чего-нибудь, чтобы наполнить его заново. Поменял постельное белье и оставил кровать неубранной. Выпачкал посуду и оставил в раковине. По подсказке Сисси взял из шкафа белье и разложил на батарее, будто бы на просушку. Небрежно положил на стол «Чайку». Вылил пузырек дешевого обесцвечивающего средства, принесенного Сисси, и бросил на пол в ванной. Потом приклеил над кроватью фотографии. На фото была не Наташа, а одна из двойников. Я позировал с ней перед объективом Мирко, который в другой жизни был папарацци: в Центральном парке, в Сен-Тропе, на яхте, на Елисейских Полях. Я одел ее в шмотки Манон. Отослал фото в «Вуаси» и в «Матч», «Вуаси» и «Матч» их напечатали. Настоящая Наташа затеяла против них судебный процесс. Я притворился, будто тоже возмущен. Вырвал страницы и сохранил их. Я был прозорлив, изобретателен, гениален. Я перемешал фото из «Вуаси» с моей обложкой «Форчун», моей обложкой «Матч», рекламой для Диора, в которой я снялся когда-то давно, ради хохмы. И как последний удар Манон, я наклеил ее собственное фото, неудачную фотографию, оказавшуюся у Сисси, поверх любительского портрета нон-Наташи и меня самого в «Кав дю руа» в Сен-Тропе.
Я трахнул Сисси в коридоре, и мы покинули эту мерзкую трущобу. Мне оставалось лишь попрощаться. Мирко высадил Сисси, по-моему, трахнув ее в машине, а я один вернулся в отель, в последний раз взглянуть на Манон. Когда я вошел, было четыре часа утра; странно, но при виде безмолвного танца горничных, убиравших наше прошлое, меня охватила бесконечная печаль. Мне показалось, что вся наша история раскручивается передо мной в обратном порядке, и по мере того, как исчезала даже мысль о том, что мы когда-то были вместе, думал, что в этой истории, которую я уничтожаю, было не одно только плохое, и пока комната развоплощалась, вновь приобретая изначальный вид гостиничного номера, где останавливаются лишь на время, я бродил как дурак среди горничных, подолгу стоял в тех местах, где мы упустили шанс обрести друг друга: здесь мы впервые занялись любовью, вот окно, откуда она часами смотрела наружу, решая, а не лучше ли снаружи, вот ванная и зеркало, столько раз видевшее наши бессонные ночи, наши перебранки, наши самодовольные взгляды рядом перед выходом; я взвешивал в руке разные предметы, сам толком не зная зачем, брал в руки ее косметику и диски, которые мы слушали вместе, и со вздохом клал обратно, вдыхал ее духи, пока их не унесли, смотрел, как вынимают из шкафа ее вещи, смотрел, как исчезают наши фото, как распадаются наши воспоминания, и на какой-то миг мне захотелось вернуть горничных, попросить их принести все и поставить на место, словно ничего и не было, словно все продолжается, и улечься рядом с Манон, которая спала как невинный младенец (младенец под валиумом), не подозревая, что ее жизнь рушится, но вместо этого я машинально подошел к сейфу, потому что так и было задумано давным-давно, именно так, неотвратимо, потому что я так решил, вынул оттуда красное платье и сапоги, в которых она была в первую ночь, и небрежно оттащил туда, где два года назад сорвал их с нее, вложил туда гонорар и ключ от квартиры, сменил шифр, и горничные бесшумно ушли, а я остался один с Манон, наедине с нею в последний раз, и поскольку не знал, что теперь делать, сел рядом с ней, и поскольку не знал, что теперь делать, смотрел, как она спит, и быть может, хотел только одного — чтобы она проснулась, посмотрела на меня, поняла и простила, но она не проснулась, и я просидел так, быть может, несколько часов, а может, и несколько секунд, покуда рассвет не напомнил мне, что пора уходить, словно это было предопределено, потому что я это предопределил, и я поцеловал ее в последний раз и вышел из номера.