— А мне какая от этого польза?
— Не в том дело, какая…
— Ой, да заткнись ты, свинья. Раньше ты говорил, что надеешься быть нормальнымв постели. Говорил, это как быть душевно здоровым. Душевное здоровье — это значит быть нормальным.
— Верно — раньше я так говорил. — Он действительно раньше так говорил. В конце концов, Фрейд писал, что сексуальные странности — «приватные религии». — Как хочешь, Лили. Потом, если тебе не нравится, то и мне не нравится.
— Ну так вот, мне не нравится.
— Прекрасно… Наверное, можно это просто выкинуть. Рисовать она определенно умеет.
— Бухжопа? Странно, правда? Сначала была вся такая леди. А теперь ходит в своем фиговом листке из секс-шопа.
— М-м. Дело в Йорке. Он тщеславен, когда речь идет о ней.
— Ну да, он, похоже, целый сундук этих обтягивающих черных платьев привез. И юбки с разрезом, и атласные блузки, в которых сиськи подняты к самому подбородку. Причем она ведь и выглядит соответственно.
Еще одно из качеств Глории: теперь, когда ты на нее смотрел, то всегда размышлял, что творится по ту сторону ее одежды. Лили сказала:
— У моей матери для таких, которые так одеваются, есть свое название. Официантка в коктейль-баре.
— Иди сюда, полежи тут немножко, — сказал он. — Возьми тот саронг. И блузку вон там, на стуле. (Ее глаза закатились к небу.) И вон ту шляпу, — добавил он.
Когда все было кончено, он произнес обычный приговор: подлежащее, сказуемое, дополнение. А она ничего не ответила. Ее глаза двинулись к окну — наполовину забаррикадированному туманом и землей в желтом свете низкого солнца.
— Это Мальчик с пальчик так Шехерезаде говорит, — сказала Лили.
— Опять любовь? Не может быть. Ведь Тимми приехал.
— Он серьезен, как никогда. Прекратил свои цветистости. Ей кажется, Адриано собирается объявить о своих чувствах.
— Граф? — спросил Кит безразлично. — Ты точно не крысу имеешь в виду? Да, Лили, а что, если бы крыса объявила о своих чувствах? В смысле, к тебе. Пришлось бы тебе сказать «да». Иначе ты бы ранила ее чувства.
— Очень смешно. Свинья ты. Она переживает. Переживает, как бы Адриано не совершил какой-нибудь безрассудный поступок.
Оставшись в одиночестве, он стал разглядывать рисунок Глории — крысу Адриано. Двух мнений быть не могло. Рука следовала за глазом с необъяснимым умением: слабый насос груди, цилиндрический каркас хвоста. Вот она, эта крыса; однако следовало заметить, что Глория упустила ее этость. У Глории Адриано выглядел куда более достойным — выглядел куда менее недостойным, — нежели та штука в витрине зоомагазина. У Глории Адриано получил повышение в цепи бытия. У Глории крыса была собакой.
Тем плотским днем, во время одной из передышек (Глория переодевалась), Кит полистал ее блокнот для зарисовок: Санта-Мария, по величию не уступающая Святому Петру, деревенские улочки очищены от происшествий и мусора; Лили с надежно угнездившейся в ней красотой, Адриано с лицом Марка Антония, но с обманчиво полноразмерным торсом, Шехерезада без лифчика, не стыдящаяся своих «благородных» грудей, и сам Кит, на скорую руку оснащенный — под Кенрика — старательно выписанными глазами и губами.
Что это было — великодушие или сентиментальность? Или, возможно, даже что-то религиозное — отпущение, обещавшее вознесение? Как бы то ни было, Киту казалось, что эта приукрашенность чужда искусству. Тогда он думал, что искусство должно быть правдивым, а потому непрощающим. И все-таки рука следовала за глазом с необъяснимым умением. Именно такой она была в спальне: феноменальная согласованность руки и глаза. Как бы Глория нарисовала Глорию? — задумался он. Глядясь в зеркало от пола до потолка, обнаженная, с карандашом и блокнотом, как бы она решила это изобразить? Внешность, разумеется, была бы подогнана под стандартную. А лицо было бы честным, нескрытным.
Холодное дыхание цикламенов. Эфемерное, как нынешнее время года, холодное растворение. Это лето было высшей точкой его юности. Оно пришло и ушло, оно кончилось, Лили, его первая любовь, его единственная любовь, вероятно, кончилась. Однако многое было почерпнуто (думалось ему в сентябрьской тишине) из примера Глории Бьютимэн. Теперь ему представлялись Лондон и миллион тамошних девушек.
* * *
Уиттэкер расставлял белые фигуры на столике в салоне. Делал он это по доброте душевной, поскольку Кит не играл больше в шахматы с Уиттэкером. Уиттэкер воспринял это с облегчением, и сам Кит поначалу тоже. Но теперь Кит играл с Тимми.
— Знаешь, кто я такой? Я — расстроенный родитель. Даже не педик. Папик. Амин. Произошли кое-какие изменения.
Кит поднял глаза: Уиттэкер, который так часто, казалось, занимал пространство, отведенное его брату Николасу. Пройдет семьдесят два часа, и Кит окажется в объятиях брата и расскажет ему все…
— Амин влюбился — по-своему. Не в меня, разумеется. Это страсть из разряда безнадежных. И знаешь что? Я тронут донельзя. Кормлю его с ложечки и ухаживаю за ним. А он так мил со мной. Я — расстроенный родитель.
— В кого он влюбился?
— По сути, это здорово, — сказал Уиттэкер. — Три дня тому назад он отвез Руаа к автобусу. Я думал, он ее будет сопровождать до Неаполя, как всегда. Но нет — просто закинул ее в машину и сразу же вернулся. Чтобы быть рядом с любимым человеком. Это — любовь, которая не смеет назвать своего имени. Глория.
Сомнений больше не оставалось. Киту необходимо было вернуться к каким-нибудь нормальным людям. Причем поскорее.
— Глория?
— Глория. Говорит: Глорию — в задницу.
— Как ты сказал?
— Уточняю. Амин хочет поиметь Глорию в задницу.
— А у него на… это самое большие планы?
— Нет. Он для этого слишком возбужден. Хочет сменить ориентацию во имя Глориной задницы. С целью почтить Глорину задницу.
— Кажется, понял.
— Ее лицо и все прочее ему не нравится. И ее характер тоже. И ее сноровка в обращении с карандашом. Только ее задница.
— Только ее задница.
— Только ее задница. Хотя ее волосы ему скорее нравятся.
Кит закурил.
— Вообще-то, я заметил, что он внезапно стал тут постоянно появляться. — Амин у бассейна, одна нога аккуратно закинута на другую, в директорском кресле, темные очки до странности выпирают, словно антенны. — Я тут размышлял. Интересно, с Шехерезадиными сиськами он примирился?
— Отнюдь нет. Он считает их более вопиющими, чем когда бы то ни было. Однако готов отважно противостоять сиськам Шехерезады — ради задницы Глории. А сейчас он пребывает в каком-то нежном отчаянии. Сделался от этого робким. Впал в отчаяние. Говорит, никогда не найдет парня с такой задницей, как эта.
— Это точно, что не найдет, — с уверенностью заявил Кит. — Я имею в виду, это очень женственная задница.
— Такая же женственная, как и Шехерезадины сиськи. Причем странное дело. Задницы, которые нам нравятся, мускулистые — вроде как кубические. А у Глории…
«Как помидор, получивший приз на выставке», —провозгласила в тот раз Шехерезада — имея в виду красные вельветовые брюки, атака которых произвела такой переполох среди молодых людей Офанто. В тот же день, позднее, раскладывая пасьянс, Кит придумал точную визуальную аналогию: туз червей. В двух, стало быть, измерениях. И черви — сердечки. Не та масть.
— Тогда я не понимаю, Уиттэкер. Почему задница — это нормально? Задница да, а сиськи — нет?
— Тут существует кардинальное различие.
— Ах ты господи. Прошу прощения, секундочку. В чем же это кардинальное различие?
— У мальчиков есть задницы.
* * *
Напоминать о том, что у мальчиков есть задницы, Киту было не надо. Все медленное жжение у него внутри, вспыхивания и перестановки — словно дрова, уступающие перемене в сердцевине пламени, — все это заставляло его внутренности переворачиваться. К отдающему холодным потом привкусу подвального этажа он добавил запах — не своих мертвых забот, не ушедшего вчера; казалось, он опорожнялся от своего настоящего, своей доли в нем. Он затаился. Он ждал. Последнее тягучее напоминание о боли. Она уходила прочь… А куда, размышлял он, уходит боль, когда она уходит прочь? Исчезает ли, уходит ли куда-то еще? Знаю, подумал он. Она уходит в колодец твоей слабости — и ждет.