Он думал, снова и снова: в какой я категории? Своими роскошествами и неподвижными гранями все это часто напоминало ему страницы глянцевого журнала: мода, блеск. Но к какому типу драмы, нарратива это можно было отнести? Он был уверен, что не к романтическому. Каждые несколько минут ему приходило в голову, что это, быть может, научная фантастика. Или реклама. Или пропаганда. Но стоял 1970 год, и он не знал этого — не знал, что это такое.
Смысл в нем появлялся, только если наблюдать за ним в зеркало.
Что-то отделилось. Это он знал.
* * *
Йорк? «Не внешность же ее привлекает», — сказала тогда Шехерезада. Нет, не лицо (как у альбиноса, с воспаленными красными губами) и не тело (толстое, сильное, тяжелокостное). Да и ум его тут явно был ни при чем. По одной простой причине: чтобы общество Йоркиля возбуждало, тебе необходимо было обладать аномальным интересом к сыру. На его бескрайних поместьях в западной части страны производилось огромное количество сыра. И говорил он всегда только об одном — о сыре.
Днем он походил на неуклюжего фермера-джентльмена (твил, трилби, твид, трость для прогулок); вечером он походил на неуклюжего фермера-джентльмена в смокинге (его неизменный туалет для ужина). Кит ни разу не видел, чтобы он не ел и разговаривал одновременно; причем оба вида деятельности вызывали в Йоркиле своего рода оральное наводнение — слюнный потоп. С другой стороны, первое впечатление Кита от старины Йорка оказалось обманчивым. Разговоры он вел не только о дабл-глостере, керфилли, лаймсуолде — о торолоне, страккино, качьокавалло. У Йорка была вторая, неглавная тема — он оказался выразителем утомительно правых взглядов.
Ранние послеобеденные часы были его любимым временем для ухода наверх с Глорией. Засовывая в рот последний вонючий кус пармезана или дорсет-блю, он не прекращал своей слюнявой обличительной речи о налоге на имущество или о подъеме трейд-юнионов; затем он протягивал руку, повернутую ладонью вниз, и Глория шла с ним в бальную залу, к находившейся там круговой лестнице, с выражением раскаяния и деловитости.
В этот момент Лили с Шехерезадой всегда смотрели друг на дружку, приподняв подбородок.
Вернулся Адриано. Вернулся с тренировок перед открытием сезона в составе «Фуриози». По левой щеке у него, от уха до подбородка, тянулся фиолетовый синяк, несомненно обладавший подлинным сходством с отпечатком регбийной бутсы (можно было пересчитать шипы). На следующий день он прошел. Консолата, нынешняя спутница Адриано, была, кстати говоря, того же роста, что Глория Бьютимэн.
— О чем ты говоришь? У него не капает слюна. Просто он ест с аппетитом.
Лили уже приступила к первой, пробной стадии пакования: джемперы сложены в антимольные полиэтиленовые пакеты, туфли спят в своей оберточной бумаге… Диалог лениво прокручивался на скорости шестнадцать оборотов в минуту.
— С аппетитом? — Кит перевернул страницу. — Да ему только покажи булочку с чеддером, и дальше все как в этом фильме про подводную лодку. «Полярная станция Зебра» — помнишь?
— Рок Хадсон.
— Ага. Помнишь самый лучший момент? Мужик открывает этот торпедный отсек, и все, пиздец — половина Северного Ледовитого океана заливается в трюм. Стоит показать Йоркилю плавленый сырок, — и будет то же самое.
— Просто он любит поесть… Знаешь, что теперь делает Адриано? Изображает, что все ништяк.
— Еще раз тебя спрашиваю: как четыре фута десять дюймов может изображать, что все ништяк? Что — все?
— Ну, он как будто нравится всем этим девушкам. А когда они гладят его по бедрам или завивают ему локон на лбу, он поворачивается к Шехерезаде с особым выражением.
— С каким выражением? Покажи. (Она показала.) Господи… Ресницы у Йоркиля…
— Ресницы? А что в них такого?
— Это не ресницы — это просто два ряда угрей на лице. Каждый пронзен щетинкой. И потом, он фашист. Он за Хита голосовал.
— Он голосовал за либералов. Так он говорил.
— За либералов… А его пошлые шуточки. Когда он ведет ее наверх. «Что-то меня Гондурас беспокоит. Пора наведаться в Персидский залив».
— Это просто жаргон — означает «поспать». «Персидский залив» — это армейский жаргон. Считается, что на Востоке все очень ленивые… Слушай, ты что, будто не знаешь. Девушки голосуют за богатых мужчин. Медицинский факт, вот и все.
— Согласен. Только с какой стати, — медленно спросил он, — ты заступаешься за этого толстого невежу?
— Он даже и не толстый. Не особенно. Просто большой. А некоторым девушкам нравятся большие мужчины. Они с ними чувствуют себя в безопасности. Ты просто потаскушка беспризорная. Вот и все.
— Дело в эстетике, — сказал Кит. — Она — темная и маленькая. Он — как огромная буханка белого хлеба. Я в том смысле, что кому какое дело, но разве тебя не пробирает мороз по коже, когда представишь, как они лежат вместе?
— Наверное, ее просто не очень интересует секс. Знаешь ли, не все такие. Тебе кажется, что все, а это не так. Ты посмотри на ее воспитание. Девушкам это нравиться не должно. Так что она просто лежит и думает об Англии.
— О Шотландии.
— И вообще, он говорит не толькоо сыре.
Тем вечером за ужином Кит пристально наблюдал за ним — деревенским дурачком в вечернем костюме. И Киту показалось, что да, Йорк действительно все время говорит о сыре (когда не выражает утомительно правых взглядов), к тому же он нелепо толст с виду, и едва не тонет в собственной слюне, и… Подобное впечатление, пусть искаженное, было искажено не завистью или собственническими чувствами. Ему в каком-то смысле было жаль, что это не так, но это было не так. Каким-то мистическим образом искажение оставалось иным. Глядя на Йоркилевы губы, натертые, ободранные, облезающие, он видел и ощущал эти губы в процессе поцелуя. И Киту думалось: он не Глорию целует. Он целует меня.
* * *
— Тебе получше? Наконец-то ты на улицу стала выходить.
— Спасибо, уже совсем выздоровела.
— Некоторые из нас сильно волновались за тебя первое время.
— Да. Признаю, это было на грани фола.
— Господи, ну и пугало же он.
Кит поймал Глорию в одиночестве, с ее лоскутным покрывалом (квадратики и треугольники плотной бумаги, обрезки атласа и бархата), на южной террасе. Она подняла глаза и сказала в манере, совершенно лишенной интимности (наблюдатель по ту сторону ведущих в сад дверей мог бы решить, что она говорит об утренней погоде — которая была свежей и блестящей — или о ценах на пряжу):
— Да, действительно. Чу-до-вищное. Эти губы. Эти ресницы. Как ряд прыщиков.
Кит осторожно уселся на диван-качалку.
— Значит, мы смотрим на Йорка совершенно одинаковыми глазами, — произнес он. Неужели происходит именно это? Неужели он смотрит на Йорка глазами Глории? — И слюни.
— И слюни. И сыр…Я, разумеется, потому и продлила свое… э-э… заболевание. Чтобы не ложиться под него еще день-другой. Но еще немного — и переборщила бы. Его послушать, так я болею уже не первый месяц.
— Не первый месяц?
— С тех пор как выпила тот бокал шампанского. Помнишь? И была застукана за шашнями с ватерполистом-профессионалом. — Она покачала головой, медленно и серьезно. — Никогда себе этого не прощу. Никогда. Это было до того на меня не похоже.
— Шашни с ватерполистом-профессионалом?
— Нет. То, что застукали. То есть просто неслыханное дело.
Кит продолжал раскачиваться на диване-качалке. Казалось, не было причин не спросить (потому что теперь все было дозволено):
— И как он? Там, наверху, в апартаментах?
Глория потянулась за очередной фигурной деталью, очередным обрезком бархата.
— Так же, как и везде. Йорк — зануда. А зануды не слушают… Хотела было сказать, что он не так уж и плох в постели, когда крепко спит. Но он храпит, конечно. Он как большой белый кит. И все подушки от него промокают.
— И все-таки. Ладно тебе. Что это, свидание вслепую, что ли? И потом, вы вроде жениться собираетесь? В общем, мне кажется, у старины Йорка есть свои привлекательные стороны.