Кит переместился в тень. От беседы с Глорией у него начался первый приступ тоски по дому. Ему захотелось вернуться в Англию, раздобыть мужской журнал… Он вновь ощутил все это — дрожание в воздухе, принесенный ветром запах, что заставляет антилоп гну сбиваться в стада и нестись. Он не переставал поражаться: какими слабыми всегда оказываются запреты, с какой готовностью все заявляют права на новую территорию, на каждый ее дюйм. Автоматическая аннексия. То, что психологи называют у детей «самораспространением», когда они запасаются впрок забрезжившей на горизонте властью и свободой — любой, без благодарности, без раздумья. А теперь: где те, кто чинит препятствия, мешает радоваться жизни, где провозвестники несчастий, куда смотрит полиция?
Он закрыл глаза. Когда он снова их открыл, углы, под которыми падали тени, скачком сделались круче, а в бассейне, беззвучно по нему скользя, появился Амин. Одна голова и ее зеркальное отражение. Адриано, когда плавал, словно дрался с водой, пинал ее ногами и бил коленями, молотил по ней кулаками (и перемещался в ней со скоростью, надо признать, невообразимой). Возможно, Адриано хотелось уничтожить собственное отражение… Амин поднялся на дальнем конце, гладкий и молчаливый. Он помедлил. Крикнул:
— Qa va?
— Bien. Et toi? [46]
Будут ли сегодня вечером карты? И далеко ли ему удастся продвинуться с другим своим новым планом? Его другой новый план, или стратегия: намеренная рептилизация. Он призовет его, хищника: застывший взор, идиотски жадный оскал, зубы, с которых капает слюна. Вызванный и приведенный в действие, тиранозавр, разумеется, будет тут же отпущен восвояси. И Кит сможет любить. Он изменит форму — уже не рептилия, не млекопитающее, даже не человек более, но кротчайший из ангелов.
Херувимы, говорят, законченны и совершенны в своем преклонении перед Богом. Кротчайшие из ангелов — это херувимы, что вечно трепещут и вздымаются, подобно языкам пламени. Вот таким он и станет. Вознесенный серафим, что благоговеет и опаляет. Кит уснул.
Теперь по серой поверхности плыл уже не Амин, а Глория. Черный круг повернулся, и он тут же заметил, что она стала легче. Легче на столько, сколько весила вытесненная ее телом вода; но вдобавок легче глазами, легче линией губ. Она окунулась, а потом снова вынырнула под сенью трамплина.
— М-м. Вот бы и мне поспать… И кстати говоря. Забудь, что я говорила про Шехерезаду. Пусть себе ходит в своем монокини. Я ее благословляю.
Он наблюдал за тем, как ее тело, с которого капало, взбирается по металлическим ступенькам; ему на секунду пришло в голову, что она — две разные женщины, сросшиеся по талии. Да, тело танцовщицы, пожалуй, да, мышцы икр, бедер двигаются вверх, рвутся вверх… Плавательный костюм Глории: сегодняшний купальник (как согласно отметили Лили с Шехерезадой) был еще хуже вчерашнего; нижняя граница разрешалась не юбкой в форме пояса, но зачатками свободно висящей волокнистой пары шорт.
— Ну и пускайбудет расточительницей, — сказала она, промокая ухо полотенцем, — и эксгибиционисткой.
Он закурил.
— Чем же объясняется эта кардинальная смена настроения?
— Вот как — иронизируем? О да. Вот они, молодые умники. Нет. Милая девочка оказалась мне лучшим другом, нежели я полагала. Только и всего.
— Что ж, я рад.
И Глория впервые улыбнулась (показав зубы дикарской крепости, притом идеально белые, с легчайшим оттенком голубизны).
— Ну, и каково же тебе? Все смотришь, смотришь. Да ладно. В твои-то годы. Она лакомый кусочек, правда?
— Кто? Шехерезада?
— Да. Шехерезада. Помнишь, та, высокая, с длиннющими ногами и шеей и с чрезвычайно развитой грудью. Шехерезада. Конечно, у тебя есть Лили, но к Лили ты привык. Сколько уже, год? Да, к Лили ты привык. Шехерезада. Неужто она не догадывается, что у тебя на уме? Что?
— Тебе смешно.
— Ты что, не понимаешь, о чем я? Тут ты. И этот итальянец. Вы люди молодые. Солнце жаркое. О чем вам, спрашивается, еще думать?
— К этому привыкаешь.
— Неужели? А этому, Уиттэкеру, как это нравится? А тому, другому — я его тут видела, недовольный такой ходит. Явно мусульманин. Если так выставлять себя на всеобщее обозрение, неплохо бы и о зрителях подумать.
— Именно поэтому ты ведешь себя более скромно. Ты сама.
— Ну, отчасти, — ответила она, устраиваясь в плетеном кресле и протягивая руку за «Жанной д'Арк». — Это только с год назад началось, вот это все. Прежде об этом думать не приходилось. Йоркиль иногда настаивает, но я решила — не буду. Выставлять.
— Скромность.
— Есть и другая причина. Тоже связанная с парнями.
— Если это то, что мне кажется, — осторожно проговорил он, — то я понимаю, что ты хочешь сказать.
— А что тебе кажется?
— Не знаю. Девальвация. Демистификация.
— Пожалуй. — Она зевнула. — Элементы неожиданности и вправду теряются. Но это еще не все. — Она взглянула на него дружелюбно и в то же время насмешливо. — Тебе, я думаю, сказать можно. Сколько тебе? «Девятнадцать»?
— Через пару недель будет двадцать один.
— Тогда нам, наверное, лучше дождаться твоего совершеннолетия. Впрочем, ладно. — И она кашлянула — вежливое предисловие. — Х-м-м. Некоторые женщины хотят, чтобы их груди сделались коричневыми. А я — нет.
— Это почему же?
— Хочу иметь доказательство того, что я белая… Это не плохое отношение, не предубеждение, ничего такого. И разумеется, я предана Йорку. Но когда у меня начнется с новымпарнем, вдруг мне захочется доказать, что я белая. Я очень сильно загораю — вот увидишь.
— Ты уже очень загорела. — Он закинул ногу на ногу. Они беседовали о степенях выставления тела напоказ, Глория же была симпатичная, возможно, очень симпатичная. Но она была в парандже («покрывало, завеса»), в затемнении и сексуальной энергии не источала. Никакой. Он сказал: — Не понимаю. Глория, ты же всегда сможешь доказать, что ты белая, если только не будешь загорать голышом.
— Да, но вдруг мне захочется это доказать до того. Ну, понимаешь. На более ранней стадии.
Полчаса они молча читали.
— Это вульгарно, — произнесла она. — Просто вульгарно. И вообще, кто им велел?
* * *
К половине десятого он сидел на западной террасе, на двухместном диванчике, в компании мимолетных светляков (похожих на недокуренные сигареты, отшвыриваемые в сторону) и в довольно пьяном — по его понятиям — виде читал «Мэнсфилдский парк». Не исключено, решил он, что легчайший путь в обиталище рептилий сопряжен с неким количеством лекарств. Накачать Шехерезаду он не мог — однако себя мог привести в беспорядок и анестезировать. Возможно, два полных стакана вина приведут к тому, что ему вновь откроется его славное рептильное прошлое… Какое-то время назад Уна отнесла к себе в апартаменты сэндвич; Глория же Бьютимэн, одетая в байковый коричневый халат, молча поковырялась в миске с зеленым салатом, стоя у кухонной раковины.
Художественная литература — дело кухонное, думалось ему. К такому выводу он постепенно приходил. Социальный реализм — дело кухонное. Суть в том, что одни кухни стоят куда дороже других.
Он услышал скрежет гравия, а затем недовольное урчание джипа, услышал, как двери открываются, а затем закрываются снова одним глотком. Негромкий тенор Уиттэкера, громыхание камушков. Он продолжал читать. В этот момент казалось совершенно невероятным, чтобы Генри Кроуфорд выебал Фанни Прайс. Правда, до сих пор обычно попадалась одна ебля на книжку. По крайней мере, так он прокомментировал это в беседе с Лили: «одна ебля на книжку». Однако точнее было бы сказать, что в каждой книжке можно было услышатьоб одной ебле. С героинями это никогда не происходило. Героиням это не дозволялось, Фанни это не дозволялось. А наркотиков ни у кого не было…
Спустя десять минут, с лицом, выражающим недовольство, Кит шагал вниз по каменной лестнице. Ее сырые плитки опять распыляли холодный поздне-июньский пот. В коридоре он разглядел брошенные сумки с покупками, сиявшие недоступно-твердой дороговизной, белые, как лед. Он шагнул во двор, где прохлада, соединяясь с осязаемой росой, сгущалась в дымку. Победят ли эти кухонные страсти; победит ли социальный реализм? Он, в конце концов, К. в замке — ему следует быть готовым к переменам, к ошибкам в категориях и сдвигам жанров, к телам, превращенным в формы новые…