Когда начался бунт, у начальника тюрьмы был выбор. Он мог перекрыть все выходы из здания, в котором — в блоке «Д» — все и началось. Этим он мог помешать бунту распространиться на всю тюрьму. Тогда бунтовали бы только двести человек, а остальные шестьсот с лишним были от них отрезаны. В этом случае заложники, по крайней мере те из них, что были захвачены первой группой нападавших, были бы обречены на верную смерть, если не сразу, то, во всяком случае, до того, как бунт был бы подавлен. Некоторые начальники тюрьмы, наверное, пошли бы на это, решились бы принести в жертву часть полицейских сил. Строго говоря, такое право у них есть.
К чести Гейтса, он этого не сделал. Он отдал тюрьму в руки заключенных, сохранив жизнь заложникам. Готов поспорить на что угодно, большинство представителей тюремной администрации считают, что он просто сдрейфил, что надо было взорвать все здание и принести необходимые жертвы.
Однако большинству из них никогда не приходилось сталкиваться с таким выбором, несмотря на то что он поджидал их всю жизнь. Я не сомневаюсь, что Гейтс поступил правильно, и подозреваю, что и сейчас он думает так же, несмотря на все сокрушительные последствия для себя лично.
Если смогу добиться успеха, вывести заложников целыми и невредимыми, то, возможно, помогу и ему спасти свою задницу. Но проблема заключается не в его заднице или любой другой части тела. Проблема в тех восьмистах заключенных, которых заперли, словно зверей в клетках. Сейчас речь не о том, заслуживают ли они этого или не заслуживают. Со многими из них иначе нельзя. Но вот как заставить маньяков, психопатов, неудачников, которым терять уже нечего, тихо-мирно вернуться в клетки.
Очень тихо. Обычно в тюрьме шумно. Люди там все время разговаривают между собой и кричат. В тюрьме встречаются арестанты, которые начинают вопить, как только просыпаются. Ничего похожего нет и в помине. От этого становится страшно, в тишине чувствуется напряжение.
Мы находимся в небольшой комнате для свиданий, рядом с главным корпусом. Обычно, для того чтобы войти внутрь, нужно миновать два ряда толстых, обитых свинцом ворот, — они запираются отдельно друг от друга. Миновав одни ворота, приходится ждать, пока откроются вторые. Это делается для того, чтобы какому-нибудь болвану не пришло в голову устроить побег. Сейчас все ворота открыты. Можно свободно войти, свободно и выйти, но люди не выходят, так как идти им все равно некуда.
— Надень-ка вот это, старик. — Один из провожатых протягивает мне пару небольших мешков типа тех, в которые обычно собираешь мусор. Я опускаю глаза и вижу, что у них у всех на ногах такие же мешки.
— Зачем?
— Внутри разлилась вода, — сухо отвечает он. — Ты же не хочешь, чтобы размокли твои новенькие кроссовки.
Я обертываю мешки вокруг кроссовок, закрепив их пластиковыми зажимами.
— Иди за мной, — говорит мне чернокожий, судя по всему, вожак. — Не зевай. Слушай, что ты так лупишься на меня? Попозже у тебя, может, и будет на это время. А теперь мы должны отвести тебя на встречу с членами совета. Иди за мной, только не отставай.
Мы гуськом направляемся в центральную часть тюремного здания. Провожатые совсем рядом, моя рука то и дело касается их спин. Мы делаем поворот и входим в собственно тюремный корпус. И тут в нос ударяет отвратительный, на редкость острый запах, настигая меня прежде, чем я успеваю осмотреться. Он накатывает, словно ударные волны при взрыве ядерной бомбы; то, что я вижу вокруг, даже не успевает отпечататься в памяти; более сильного, резкого, отвратительного запаха я не припомню, словно горит сразу тысяча баков с гнильем, словно десять тысяч сортиров прорвало в одно и то же время. Меня сразу начинает сильно подташнивать, весь завтрак подкатывает к горлу, я рукой зажимаю рот через полотенце. Нельзя, чтобы меня вырвало на глазах у этих людей, я дал себе слово еще до того, как переступил порог двери, ведущей в это здание.
Мы снова направляемся вперед.
— Осторожно, не упади! — предупреждает провожатый. Идти очень скользко. Пол покрыт линолеумом, мыть его проще простого. Я чувствую, что он мокрый, что под ногами течет настоящая река глубиной в несколько дюймов. И тут же понимаю, что́ это. От такого понимания меня снова тянет на рвоту. Не словно, а на самом делевсе туалеты закупорились. Я слышу, как воду в них то и дело спускают, они засорились и практически перестали работать, и все нечистоты вылились наружу, потекли по полу, и я шагаю сейчас по речке, вода в которой состоит не только из грязи, но и из мочи, кала и рвоты. И еще крови. Я не могу устоять перед искушением и смотрю себе под ноги. Несмотря на темень, различаю кровь — красная, с серебристым отливом, она течет сгустками, чуть ли не фосфоресцируя, в бледно-желтой воде проплывают остатки рвоты. Все это медленно передвигается от одной стены к другой в поисках слива, выходного отверстия, но его нигде не видно, и все превращается в огромную лужу, поверхность которой слабо колышется, в свалку человеческих экскрементов.
Я заставляю себя идти дальше, стараясь не отставать от проводников.
Мы скользим дальше по поверхности пола, в надежде (хотелось бы!) выбраться на какое-нибудь возвышение.
То, что тут творится, не поддается описанию. Вся тюрьма в буквальном смысле слова охвачена огнем. Я стою на открытом месте, откуда видно все, вплоть до противоположной стены, до которой ярдов двести и где ярусами, на трех этажах, расположены камеры. Повсюду очаги пожаров, они везде. Все охвачено огнем: матрацы, всякий хлам, все деревянные предметы, попавшиеся под руку заключенным. Там и сям стоят огромные канистры с маслом, наверное, их принесли сюда с наружного двора, где они хранятся для заправки всякой техники. Задним числом можно задаться вопросом, с какой стати на территории тюрьмы должно валяться столько легковоспламеняющегося добра? Это ведь все равно что дать заряженный автомат трехлетнему ребенку. Изо всех горелок вырывается пламя, в большинстве своем это маленькие языки пламени типа тех, что можно видеть зимой на перекрестках Чикаго. Но сейчас-то на дворе почти лето, на улице жара, а здесь вовсю полыхают пожары.
Чувствую, что пот с меня уже течет градом, словно попал в адскую сауну. Клубы дыма от горящего масла поднимаются до самого потолка, густой едкий запах заполняет легкие. Я плотнее прижимаю полотенце к лицу, и мы идем дальше.
Впечатление такое, что в здании собрались все обитатели тюрьмы и в полном составе вышли в коридоры. Они стоят, глядя на меня, когда я прохожу мимо. Все в масках, как и мои провожатые. Лица закутаны пестрыми платками, на которые пошли полотенца и разорванные простыни, — лишь бы скрыть лицо. Из-под платков выстреливают напряженные взгляды, по глазам видно, что люди вот-вот взорвутся.
Все они вооружены. У нескольких, лучших из лучших, признанных вожаков, у тех, кто руководит восстанием, есть огнестрельное оружие — дробовики, винтовки, пистолеты. У них ружья, стреляющие слезоточивым газом, оружие, попавшее им в руки, которое может стрелять и патронами тоже.
У остальных, а их большинство — оружие собственного изготовления, сделанное при помощи того, что им удалось найти или придумать самим. Ножи, топоры, металлические прутья, грубые заостренные копья из матрацев, сорванных со стен и раскуроченных. Многие вооружились дубинками, кусками дерева, обрезками труб, кирпичами, цепями, которыми обмотали себе предплечья и запястья. Словом, в ход пошло все, чем только можно убивать.
Теперь я понимаю, что оружие и маски предназначены не только для нападения извне, но и для того, чтобы обезопаситься от своих же. Да, это восстание, в котором все объединены общей целью, но и здесь не обошлось без анархии, когда каждый сам за себя. Первое правило для оставшихся внутри: прежде всего спасай собственную шкуру. Никто ни о ком ничего не знает, за исключением нескольких человек, скажем, тех же чернокожих. Нужно во что бы то ни стало позаботиться о собственном спасении, скрыть лицо, неровен час, кто-нибудь из врагов воспользуется сумятицей, чтобы свести старые счеты. Во время тюремных бунтов больше всего убитых из числа тех, с кем расправляются в отместку: заключенные убивают заключенных обычно из-за какой-то ерунды.