– Так уж и ничего, – смешался Кардифф.
Он поднял глаза, вглядываясь в открывающийся перед ним город. Сейчас ты здесь, подумал он, а вскоре тебя как пить дать не будет. Я кое-что знаю, но не скажу. Суровая правда может тебя погубить. Мой разум открыт, но рот на замке. Будущее неясно и шатко.
Мистер Калпеппер вытащил из кармана пластик мятной жевательной резинки, отправил в рот, сняв обертку, и стал жевать.
– Вы знаете что-то, чего не знаю я, мистер Кардифф?
– Правильнее будет сказать, – заметил Кардифф, – это вы знаете о Саммертоне нечто такое, чего не сказали мне.
– Коли так, мы оба, надеюсь, раскроем карты.
С этими словами Элиас Калпеппер слегка натянул вожжи, направив Клода к покрытой гравием подъездной дорожке, которая вела сквозь подсолнухи к частному дому с вывеской над крыльцом: «Герб египетских песков». Сдаются комнаты».
Калпеппер не обманул.
Река Нил вблизи не просматривалась.
Глава 5
В этот самый миг на двор въехал, разинув темную заиндевелую пасть окошка над прилавком, допотопный фургон-ледник, который тащила кляча, мечтающая освежиться своим антарктическим грузом. Впервые за долгие годы Кардифф явственно ощутил на языке вкус льдинки.
– Вот и мы, – сказал развозчик льда. – Денек-то жаркий. Давай налетай.
Он кивнул на заднюю часть своего фургона. Словно что-то его подтолкнуло, Кардифф спрыгнул с хлебной повозки, обежал фургон и почувствовал, как его рука – рука десятилетнего мальчишки – тянется в темноту, за прилавок, и хватает острую сосульку. Отступив назад, он протер ею лоб. Другая рука сама собой полезла в карман и вытащила носовой платок, чтобы не холодило пальцы. Причмокивая сосулькой, Кардифф отошел в сторону.
– Ну и как ощущение? – донесся до него голос Калпеппера.
Кардифф лизнул лед еще раз:
– Как от прохладных крахмальных простыней.
И только потом обернулся в сторону тротуара.
А улица оказалась такой, что уму непостижимо. Крыши всех без исключения домов, будто только сегодня просмоленные, были покрыты свежей дранкой или новехонькой черепицей. Детские качели на каждой террасе висели безупречно ровно. Окошки блестели, словно щиты Вальхаллы[3], что вспыхивают золотом в лучах рассвета и заката, а в полдень серебрятся, как зеркальный родник. За оконными рамами виднелись полки домашних библиотек, на которых в тесноте, да не в обиде соседствовали безмолвные хранительницы мудрости. Под каждой водосточной трубой стояла бочка для сбора дождевой воды. На каждом заднем дворике были в этот день разложены ковры, выбитые так тщательно, что начинало казаться, будто выколоченную из них старину унесло ветром, а на месте прежних узоров проросли новые, еще затейливее. С каждой кухни доносились запахи, сулившие утоление любого голода, а позже тихий вечер для размышлений о тех пиршествах, что ждут к юго-юго-западу по направлению от души.
Все, все безупречное, гладкое, свежее, с иголочки, красивое – идеальный город посреди идеального сочетания тишины и невидимых глазу хлопот и забот.
– Ну, что высмотрел? – спросил Элиас Калпеппер.
Не открывая глаз, Кардифф покачал головой, потому как ничего не высмотрел, а просто размечтался.
– Не могу объяснить, – прошептал в ответ Кардифф.
– А ты попробуй, – настаивал Элиас Калпеппер.
Кардифф еще раз покачал головой, переполняемый почти невыразимым счастьем.
Размотав носовой платок, он бросил в рот остаток сосульки, с хрустом разгрыз и стал подниматься по ступеням крыльца, гадая, что же будет дальше.
Глава 6
Джеймс Кардифф замер в молчаливом изумлении.
Никогда в жизни он не видел такой длинной веранды, какая тянулась вдоль стены «Герба египетских песков». Там уместилась целая шеренга белых плетеных кресел-качалок – он даже сбился со счету. В креслах отдыхали моложавые, еще не достигшие преклонных лет мужчины, щегольски одетые, свежие, будто только что из душа, с зачесанными назад волосами. Кое-где сидели и женщины, лет за тридцать, но еще не под сорок; их открытые платья были выкроены будто из одних и тех же обоев с розочками, орхидеями или гардениями. Стрижки всех мужчин выдавали руку одного парикмахера. Изящные укладки женщин, как блестящие шлемы парижской работы, были выполнены задолго до рождения Кардиффа. Все кресла дружно раскачивались вперед-назад, подобно легким волнам прибоя, которые беззвучно и безмятежно повинуются одному и тому же океанскому бризу.
Как только Кардифф ступил на веранду, все кресла-качалки разом замерли, все лица, сверкая улыбками, повернулись к нему, и множество рук взметнулось в молчаливом приветствии. Он кивнул, и белые летние кресла опять закачались под шелест тихой беседы.
Разглядывая это собрание элегантных людей, Кардифф думал: «Странно – так много мужчин средь бела дня просиживает без дела. Непривычное зрелище».
В сумраке за дверным проемом, забранным защитной сеткой, раздался звон крохотного хрустального колокольчика.
– Суп готов, – объявил женский голос.
В считаные секунды плетеные кресла опустели, и отдыхающие гуськом устремились в дом, не прерывая беседы.
Он хотел было последовать за ними, но помедлил и обернулся.
– Что это? – прошептал он.
Позади стоял Элиас Калпеппер, бережно опустивший саквояж на пол, к ногам владельца.
– Эти звуки, – продолжал Кардифф. – Где-то…
Элиас Калпеппер тихо рассмеялся:
– Да это же городской оркестр – у него выступление в четверг вечером. Репетирует сокращенную версию «Тоски»: Тоска бросается вниз с башни и через две минуты приземляется.
– «Тоска», – повторил Кардифф и прислушался к далеким звукам духовых инструментов. – «Где-то…»
– Заходи, – сказал Калпеппер, придерживая для Джеймса Кардиффа дверь с сеткой.
Глава 7
В сумраке холла Кардиффу показалось, будто он вошел в прохладную летнюю кухню, где пахнет сливками, что хранятся в больших флягах, спрятанных подальше от солнца, где ледники сочатся тайной влагой, где на кухонных столах лежат свежевыпеченные хлебцы, а на подоконниках остывают пироги.
Кардифф сделал еще шаг и вдруг понял: в здешних краях он будет спать по девять часов кряду и вскакивать, как в детстве, с восходом солнца, ликуя оттого, что жизнь не кончается, что мир по утрам рождается вновь, что в груди бьется сердце, а в запястьях стучит пульс.
Тут он услышал чей-то смех. Это смеялся он сам, ошеломленный своей неизъяснимой радостью.
Откуда-то сверху донеслись звуки шагов. Кардифф поднял взгляд.
По ступеням спускалась – но при виде его замерла – самая прекрасная женщина на всем белом свете.
Где-то, когда-то, от кого-то он слышал: закрепи изображение, пока не поздно. Так говорили первые фотоаппараты, которые ловили свет и переносили озарение в камеру-обскуру, чтобы реактивы в фаянсовых плошках могли вызвать пленных призраков. Лица, пойманные в полдень, проявлялись в кислотном растворе: глаза, губы, а вслед за тем и таинственная плоть – сама красота, или надменность, или детская резвость, принужденная к неподвижности. В темноте эти фантомы трепетали под химической рябью, пока ритуальные жесты не извлекали их на поверхность, преображая время в вечность, которую можно брать в руки когда пожелаешь – даже после того, как теплая плоть исчезнет.
Вот так же и с этой женщиной: в яркий полдень на ступенях мелькнуло чудо; оно сошло в прохладную тень холла, чтобы явиться в пучке солнечного света у порога столовой. Навстречу руке Кардиффа медленно выплыла ладонь, следом показались запястье, локоть, плечо и, наконец, словно из фотографического проявителя, возникли призрачные очертания милого лица – так цветок раскрывает свою красоту, встречая рассвет. Пронзительные, яркие, летне-синие глаза весело сияли, разглядывая его, будто бы и сам он только что появился из той волшебной ряби, в которой плавают воспоминания, готовые спросить: «Узнаешь?»