Вошел и поздоровался кареглазый молодец, с раздумчивым видом пойнтера. После представления Ухановым москвича прокомментировал его явление в глухом лесном краю:
- Оказывается, столица находится не за тридевять земель, а вот она. Можно видеть собственными глазами, как из окна домика передвижной механизированной колонны начало необъятного бора. – И поинтересовался у приезжего: - Как там на Большой земле царей, султанов, ханов живется-можется?
- Исключительно замечательно! Не знаешь, в какую великую глухомань от них бежать, - в том же балагурном духе ответил его будущий сосед по Дому культуры. – Пойдемте посмотрим, как грандиозное захолустье выглядит на вашей территории.
Едва ли не самой большой удачей Павла за все таежные годы, которые пока только распаковывались, оказалась эта встреча с Глебом. Мимолетное, казалось бы, событие. Однако с него началось их сближение, которое вскоре стало тесным, а затем переросло в настоящую дружбу. У них, двух сильных творческих личностей, оказались общие друзья в Тюменской писательской организации - в том числе и по-настоящему интересные молодые служители образного слова, которые помогали Котову найти точку приложения своих сил и способностей на карте Крайнего Севера, названные в начале нашего романа. Но, пожалуй, больше всего сблизило Павла с Глебом, выявившись на первых порах общения и полностью превратившись в кристалл единения в будущем, абсолютно одинаковое отношение к принципам эстетики, например, к проблеме народности в художественном творчестве. Оно обнаружилось как-то неожиданно при беседе на другую тему – о трусливых шкурниках.
- Все время сверлит меня одна мысль великого соотечественника: «Нет человечески истинного без истинно народного!» – произнес Глеб, поясняя свою версию в основном об оторванности аморальных людей от глубин подлинно национальной жизни.
- Я знаю, чья она. Это сказал Алексей Степанович Хомяков! - воскликнул Павел.
- Не верится! Никто не знает, ты первый из живых людей на моем веку, кто оказался начитанным в этой области. Вот и хорошо! Тогда кому же, как ни тебе, процитировать особенно зоркие, на мой взгляд, слова первозданного славянофила, которыми хотелось бы поделиться вообще с каждым, во всяком случае с любым художником. – Глеб Грушко взял с полки книжного шкафа старинный фолиант Алексея Хомякова, перешедший к нему через маму-учительницу от деда-учителя, и процитировал: «До сих пор, сколько ни было в мире замечательных художественных явлений, все они носили явный отпечаток тех народов, в которых возникли; все они были полны тою жизнью, которая дала им начало и содержание. Египет и Индия, Эллада и Рим, Италия, Испания и Голландия – каждая из них дали образовательным художествам свой особый характер». Что можно возразить на это? Ничегошеньки! Жаль, что в наши дни мало кто укрепляет принципы истинной народности, снабжает мир подлинными художественными сведениями о нас.
С сего разговора искренность как бы пронзила отношения Павла и Глеба, помогая идти к истинному знанию, преодолевая общественное безмолвие о многих вещах на свете. Павлу иногда думалось, что не хватит никакого времени, чтобы утолить жажду откровений, поделиться которыми друг с другом она звала. Котова сразу покорила пленительная поэзия Глеба Грушко, как увлекла и сама его личность. Мир трезвый, человечный, мудрый и мужественный, всепоглощающая страсть северян к обузданию экстремальности необитаемых широт, иногда хлещущая через край, во вред Природе, вставали перед глазами при соприкосновении со стихами Глеба. Он декламировал их без завываний, спокойно и выразительно. Первой вещью, которую в его чтении услышал новопоселенец Советского, была
СВОБОДНАЯ ОСЕНЬ
Леса накалились, как лампы,
Внутри паутинки провисли.
И гуси уносятся, лапы
Гася, как кленовые листья.
Войду под высокие своды,
Где теплится память о лете.
Любви облетающий лепет
иль деревце у заплота?
Березы медовы, как соты,
осины румяны, как лады.
Озера горят позолотой,
иконами в древних окладах.
Под дерево, милая, сядем.
Осенний пожар не погас.
Как вспышка, вспорхнувшая, дятел
нам выдаст шифровку о нас.
Уносятся годы и воды,
трава под ногами горит.
Мы – код злополучной природы,
бредовый ее алгоритм.
Прости мне, Природа, зазнайство,
винюсь тебе, как на духу,
что я принимаю за зайца
Тебя в его сером меху.
Контейнеры книг излистав,
мы все ошибаемся, что ли,
за волка приняв в этой воле,
и боли, что воет в лесах,
Тебя. Ты смыкаешь закаты –
мы думаем птицы поют.
За бой чернышей и сохатых –
венчальную жажду Твою.
За хитростью классификаций
зевнули Твою красоту,
забыли мы удивляться
всеобщему жизни родству.
Гармонии вечной не ровня,
пылинка в ладонях степей,
я что выражаю, Природа,
я что искажаю в тебе?
Тобою забыт и пронизан,
я выброшенный в пустоту,
как теплая ткань организма,
как клетка, сердечком стучу.
Вчера пуповиною дикость
отсек я кремневым ножом.
Сегодня урановым тиком
мой царственный лик искажен.
Спаси меня, Матерь Природа,
мне травами руки свяжи,
закатные озера воды
компрессом на лоб положи.
Прости за безумный мой разум
и лоно свое отвори,
где не разрушающий лазер,
а лампа осины горит.
Гляди, пред Тобою мы голы,
подкорка обнажена.
В нас тоже кольцуются годы,
в нас осень твоя зажжена.
Прими нас, свободная осень,
свободная жить и сгореть.
Заря отражается в гроздьях
И светится на коре.*
* Здесь использованы и будут процитированы далее в тексте романа как принадлежащие его персонажу Глебу Грушко стихи удивительно даровитого мастера ритмических строк Владимира Кочкаренко, работавшего в первой половине семидесятых годов редактором Комсомольской студии телевидения. Он безвременно ушел из жизни вскоре после возвращения в Москву главного героя .
Глеб Грушко примерно за две недели ввел Павла Котова в круг всех своих знакомых и более или менее известных в районе лиц. Всегда представляя его тем, кто приходил к директору Дома культуры лично или на мероприятия в этом здании. А также забирая его с собой при посещении друзей-товарищей в семьях по месту их жительства, отправляясь по каким-то делам в организации, участвуя в событиях вне своего учреждения культуры.
Сотрудники редакционно-издательского отдела , в котором Котов трудился в столице, называли сами себя полужурналистами. Действительно их служба лишь в редких случаях позволяла проявить свои публицистические способности. Всегдашнее желание Павла выступать в периодике тормозилось. Теперь новоиспеченный собственный корреспондент окружной «Ленинской правды» пек, что блины, публикации в ней, а также в других доступных советчанам периодических изданиях, выступал на радио, телевидении. Его внутреннее состояние было похоже на пыл гончей, насидевшейся на цепи, неожиданно снятой с нее и выпущенной в лес травить зайца. Известно, что в силу своей охотничьей природы она, взмыленная, с высунутым до земли мокрым языком и обезумевшими глазами, тяжело дыша, способна заниматься преследованием зверя до полного изнеможения, истощения всех сил.
У Павла была уйма времени, чтобы наполнять газетные полосы горячей любовью к представшему пред очами вдохновенному бытию северян. Его охватила лихорадка невиданных преобразований. Овладел душой и хлынул в сознание поток не известных ему ранее характеров, людских деяний, картин полноценной и обольщающей природы. Еще не было времени приглядеться к ним. И он, изумляющий коллег мощным разливом магмы горячих строк, получил у них
прозвание «Газетный зубр». Собратья по перу уважали