Господи, она меня с ума сведет. Иногда, когда она мне улыбается или называет по имени, не поднимая глаз, мне просто хочется расплакаться горячими слезами благодарности. Я чувствую резкую, жгучую необходимость впасть в исступление, исчезнуть. Иногда, когда я слышу, как она бормочет что-то себе под нос, роясь в сумочке, или негромко сопит от усилия, перенося с места на место свою тяжелую пишущую машинку, я сижу на стуле как приклеенный, оскалив зубы и едва не заламывая руки. Помимо всего прочего, она невероятно забавная, равно как и неистощимо добродушная: к примеру, она может передразнивать чирьеватого, немногословного Деймона, и все же она несравненно менее скверно обращается с ним, чем кто бы то ни было в офисе, и даже заставляет меня колебаться — стоит ли издеваться над ним перед девицами или посылать с каким-нибудь бессмысленным и унизительным поручением. (Естественно, все у нас любят ее. Бернс прячет свою рыбу и уксус в ящик письменного стола; Герберт при ней воздерживается от своей обычной ругани; полоумный Уорк нежно прощает ей самые вопиющие служебные ошибки; и сам Джон Хейн на несколько секунд отрывается от своих коварных карьеристских планов, чтобы полюбоваться, как прилежно она работает.) И, о боже, ее лицо, ее глаза, ее глупая прическа. Что, если бы я протянул ей руку и она взяла бы ее в свою, что, если бы я обнял ее за плечи и она не стала бы противиться, что, если бы она позволила мне поцеловать ее… коснуться ее языка своим. Откройся мне, о Господи, откройся мне — и на что могут быть похожи ее груди? Проклятье, я должен знать это; я готов скорее отдать все, что имею, чем упустить такую возможность. И что, если, скажем, она позволит мне дотронуться до них (вы видите, как торчат У нее соски, когда холодно, и она особенно склонна скрещивать руки, скромно прикрывая ими грудь), дотронуться до них, вот так, а потом, возможно, и двинуться дальше — почему нет? — перейти к ее тугому животу, маленькому, но воинственному заду и — о нет! — к ее (не могу заставить себя выговорить это слово)… окажется ли она золотисто-каштановой и словно опаленной, как ее волосы, или просто черной, и сколько их там — аккуратная прядь, или кустистые заросли, или что? — и, возможно, я поглажу ее и… да, это то, что я хорошо умею делать, я лягу на нее и буду лежать так долго, как ей, черт побери, захочется, месяцами, я расположусь там лагерем, ведь надо быть уверенным, что ей со мной здорово, и даже не особо важно, что я не получу полного удовлетворения, если, конечно, она не очень искушена в такого рода проблемах, или не усвоила какую-нибудь иностранную технику, или просто не стала бы обращаться со мной с необычной нежностью и симпатией, или если она сама крайне возбудилась бы и… Боже мой, такого никогда не происходило со мной раньше: как вы думаете — она действительно хочетэтого?
Не волнуйся. Просто у тебя немного разыгралась фантазия. И потом — какое, ко всем чертям, значение имеет на этой стадии, хочет она этого или нет? Как часто на самом деле девушки спят с мужчинами, потому что этого хотят? (Так, толстячок, ты далеко не уедешь. Никогда.) Просто сделай это, сделай. Улещивай, стращай, будь грубым, старайся подкупить; умоляй, плачь, побуждай, придирайся; кляни, угрожай, жульничай, лги. Но сделай это.
К примеру, мы были вместе в пабе только вчера вечером.
Там стоял такой эмоционально насыщенный, такой желанный полумрак, что никому и в голову не пришло включить свет и разогнать его. Мы уже выпили по три порции, сидя в своем углу, и печальная, божественно покровительственная дымка начала образовываться между нами и всем остальным. Чувствуя слезы на глазах, я глядел на Джен, слушал, что она говорит, а сам думал, мол, ни за что на свете не стану приставать к ней, — поскольку что будет, если больше никогда не повторятся такие вечера, как этот, теплые, хмельные, сумеречные, в окружении дружеских разговоров и доносящихся снаружи звуков медленно падающего дождя и самоуверенных машин. Я заговорил. И снова посмотрел на Джен, на ее маленькие, опрятные ноздри, опущенные уголки рта, россыпь родинок и веснушек вокруг губ.
— Послушай, — сказал я. — Пошли завтра выпьем у меня дома. Я познакомлю тебя со своим братом, названым братом. Его родители усыновили меня, когда мне было девять. У меня были и свои родители, но они плохо кончили. Теперь мы с братом живем в одной квартире. Его зовут Грегори. Возможно, он тебе понравится. — (И возможно, ты тоже придешься ему по вкусу. Неужели вы считаете, что я не думал об этом? Думал. Но я с ним поговорю. Начистоту. Он не сделает этого, если узнает, как много ты для меня значишь.) — Он странный. К тому же педик, каких свет не видывал. Сейчас мы не ладим — даже и не помню уж, как это было, — но было время, это точно, когда я любил его…
Я больше почти его не вижу. Я скучаю по нему. Он единственный друг, который у меня когда-либо был.
Было время, когда я любил Грегори. Правда. Я любил его по-своему — но тогда все любили по-своему. Какой парень. Не надо быть таким, каким был я, чтобы представить, каким был он. Человек, перед которым не стояло никаких преград: с ним мысль об опасности даже не приходила в голову — его отчаянные проступки были плоть от плоти его нераздумывающей сути, фразеологией его обаяния и удачи. Да собственно, о какой опасности могла идти речь в этом краю с мягким климатом воздушных белых комнат, послеполуденных тостов и толстых домоправительниц?
В своих кражах он был амбициозен, случалось, остроумен — и никогда не попадался. Он мог как бы невзначай задержаться у выхода из супермаркета с сумкой, набитой хрустящими плитками шоколада и пакетиками с попкорном. Однажды он украл футбольный мяч из магазина Макмиллана на Черч-стрит — ведя его по полу, как баскетболист. В другой раз, когда просто из озорства (он не курит) Грег перегнулся через прилавок, чтобы стащить сигареты в похожей на свалку кондитерской лавке рядом с моей школой, здоровяк хозяин поймал его на месте преступления, запер дверь на засов и с каменным лицом сообщил нам, что собирается вызвать полицию, и набрал 999. Естественно, оба разревелись — я, как обычно, хрипло-обреченно всхлипывая (я понимал, что мне спуску не будет), Грегори жалобно, пронзительно стенал, униженно протягивая хозяину пачку дешевых сигарет с фильтром и в истерическом раскаянии без конца умоляя его, чтобы он нас отпустил. Всласть наорав на нас и наругавшись, табачник так и сделал, отперев дверь и с отвращением вытолкав нас на улицу. Слезы все еще застилали мне глаза, когда, отойдя от лавки ярдов на сто, Грегори обернулся ко мне и с довольным, безоблачным взглядом показал блестевшую у него на ладони роскошную пачку «Пэл-Мэл».
Откуда у него взялись такие крепкие нервы? А у меня? Я тоже, конечно, воровал, но редко, непрофессионально, судорожно и из дома. Я рылся в бумажниках и сумочках в чистой, ничем не приукрашенной надежде, что ничего не найду, но если находил, то, как правило, присваивал себе добычу. Миновав столы в гостиной, каждый — своя Лилипутия, блистающая серебром и хрусталем, я в панике взбегал по лестнице, чувствуя, как нечто ценное и тяжелое оттягивает мой карман, как чудовищный бильярдный шар. Стоило мне заметить на буфете в кухне раскрытую сумочку моей приемной матери, вместилище взрослых богатств, как вдруг пальцы мои сами собой проникали между кожаными губами. Согласно своим убеждениям, я никогда не припрятывал безделушки, никогда не тратил украденные деньги. Почему я так поступал? Думается, из причин можно было бы составить порядочный учебник. Однажды я произвел беспрецедентный фурор, стянув дорогой графинчик для уксуса прямо с обеденного стола. Почти сразу — я мгновенно вспотел от ужаса — по всему дому забили тревогу. Я положил жегшую мне руки вещицу на стол в коридоре второго этажа, а сам бросился на чердак, где заполз под развалившийся остов кровати и стал прислушиваться к громкому стаккато шагов и отчетливым дискантам приближающейся толпы. Смотри, дрянной мальчишка, теперь они до тебя доберутся. Мне хотелось одного — умереть… Наконец Грегори отыскал меня, он был один. Я ждал, что он начнет кричать, призывая остальных, но вместо этого он помедлил, нагнулся и стал неторопливо подбираться ко мне. Лицо его было так же мокро от слез, как мое. «Пошли вниз, Терри, — сказал он. — На тебя уже больше не сердятся. Все позади».