— В любом случае у нас будет возможность общаться, — сказал Джордж. Философ не ответил, и Джордж добавил: — Это хорошо.
Воцарилось молчание. Он слышал шумное дыхание философа и слабый треск, раздавшийся, когда он начал ковырять спинку кресла.
— Вы пишете свой великий труд, то есть, я хотел сказать, завершающий?
— Нет.
— Ну, я не хотел сказать, что он самый последний, вы ведь не такой уж старый, наверное. Ну, какой-нибудь труд по философии вы же пишете?
— Нет.
— Какая жалость! Но почему нет, неужели философия вам под конец надоела? Я часто думаю, надоест ли она вам когда-нибудь, бросите ли вы ее.
— Нет.
— Послушайте, мне надо с вами очень о многом поговорить, расспросить о куче вещей. Вы же знаете, я всегда чувствовал, что за каждым вашим словом что-то кроется.
— Не думаю, что за моими словами что-то кроется, — сказал Джон Роберт. Теперь он смотрел на Джорджа посветлевшими от ярости глазами.
— Ну, что-то вроде тайной доктрины, что-то такое, что вы раскрываете лишь посвященным.
— Нет.
— Ну ладно, я надеюсь, вы не возражаете — у меня к вам куча вопросов, то есть по философии, не личных, конечно, и не сегодня, сегодня я зашел только поздороваться, вроде как посмотреть на вас, о времени мы можем потом договориться, вы, наверно, обрадуетесь, что у вас будет с кем поговорить о философии, я ведь занимался философией, знаете ли, не бросал. Я вам расскажу, что прочитал, не сейчас, я не хочу вас сейчас беспокоить. Наверно, куча народу приходит вас повидать, побеспокоить, и из «Эннистон газетт» наверняка уже приходили.
— Нет, не приходили.
— Может, они вас боятся, я замечал, что люди вас боятся, я и сам боялся поначалу, да-да. Может, вы, как говорят, помягчели! Послушайте, а вы не пишете мемуаров?
— Нет.
— Вам надо писать мемуары, ведь у вас же была потрясающая жизнь. Интересно, что вы теперь думаете о своей философии, во что она вылилась? Как вы ее определите?
— Во что она — что? — спросил Джон Роберт.
— Простите, это глупое словечко, я хотел спросить — как вы оцениваете свой вклад, в какую область, по-вашему, вы его внесли? Я раньше думал, что мое призвание — толковать миру вашу философию. Очень глупо с моей стороны, надо полагать. Но мне этого по-прежнему хочется! Нам надо о многом поговорить. Вы когда-то сказали, что в философии, если ты не движешься со скоростью улитки, значит, ты вообще не движешься!
— Боюсь, что у меня не будет времени, — сказал Джон Роберт.
— Мы можем говорить понемножку раз в неделю, для меня это было бы бесценно, в Эннистоне, насколько я знаю, нет других философов.
— У меня не будет времени, — повторил Джон Роберт. Он посмотрел на часы, — Я жду визита, надеюсь, вы не возражаете…
— Когда к вам придут?
— В одиннадцать, — ответил Джон Роберт, неспособный ни на мелкие светские уловки, ни на откровенную ложь.
— Тогда у нас еще есть немного времени, может, я говорю глупости, это от смущения, я робею, стесняюсь…
— Если вы хотели мне сказать что-то определенное… — начал Розанов.
— Вы ведь знаете, что я потерял работу?
— Нет.
— Но у меня есть пенсия, так что все в порядке. Вы никогда не догадаетесь, отчего я лишился работы.
— Нет, не догадаюсь.
— Я побил все римское стекло в музее.
— Все римское стекло? — Кажется, Розанов слегка заинтересовался.
— Да, специально, покидал на пол, и оно побилось на куски, все побилось.
— А его потом склеили? — спросил мудрец.
— Понятия не имею. Они его очень старательно подбирали. Одна девушка плакала. Я ушел.
Воцарилось молчание.
— Хотите знать, зачем я…
— Как ваша жена? — резко спросил Джон Роберт.
Джордж, который успел покраснеть и выдать, как он теперь понял, совершенно идиотскую гримасу, изобразил бесстрастие. Он вышел из-за кресла, за которым стоял.
— Я пытался ее убить, — сказал он.
Философ поднял брови.
— Я загнал нашу машину в канал, нарочно, разумеется, как и со стеклом было, я выскочил, а Стелла ушла под воду с машиной. Только ей как-то удалось вылезти. Жалко. Может, в следующий раз больше повезет.
— Вы не слишком изменились, — сказал Джон Роберт.
Джордж был рад это слышать. Он слегка расслабился и сказал:
— Не знаю, действительно ли я пытался ее убить. Я сам задавался этим вопросом. И об этом я тоже хотел бы с вами поговорить, это похоже на вещи, которые мы раньше обсуждали. В конце концов, что такое сознание, что оно такое, существует ли оно?
— Что, кроме него, вообще существует? — мрачно спросил Джон Роберт.
— Каковы мотивы, несет ли человек ответственность? Вы когда-то сказали, что у всех людей низкие мотивы. Но некоторые мыслители говорят, что преступление — вид милосердия. Иногда я чувствую, что преступление — это долг. Разве это не трансцендентное доказательство? Если преступление — долг, то в словах «Зло, моим ты благом стань» [57]есть смысл. А вы когда-то сказали, что нет.
— Я сказал?
— Вы говорили, что эта фраза бессмысленна. А я считаю, что нет. Интересно, почему вы запретили мне заниматься философией? Ну так вот, у вас ничего не вышло. Я сам занимался. Мне хочется вам рассказать, о чем я думаю. Меня очень интересует то, что вы говорили про время. Иногда мне кажется, что я теряю настоящее, словно теряешь центр поля зрения, ощущение индивидуальности пропадает, я не чувствую своего настоящего существа…
— Вам надо к доктору.
— Я же выдвигаю философскую теорию! Почему вы не велели мне заниматься философией?
— Я решил, что вы для этого не годитесь, — сказал Джон Роберт и снова поглядел на часы, — Vous pensiez trop pour votre intelligence, с'est tout [58].
— Господи, неужели после стольких лет вы даже tutoie [59]со мной не можете? Вы сказали, что я «вечно берусь за непосильные для себя задачи». Так ведь? Именно этого вы мне и не дали сделать. Я так или иначе был трусом. Но может быть, сейчас, с вашей помощью…
— Не думаю…
— Вы мне жизнь поломали, знаете ли. Знаете? Если бы вы не отвадили меня от философии именно в тот решающий момент, я бы мог чего-то добиться в жизни. Я так никогда и не оправился от ваших завышенных ожиданий. Так что вы мне кое-что должны!
— Я вам ничего не должен, — сказал Джон Роберт, но не зло, даже как-то безжизненно.
— Кант заботился о своих учениках. А Шлик — нет. Кант опекал своих учеников даже много лет спустя…
— Вы ничего не знаете о Шлике.
— Вы уничтожили мою веру в добро и зло, сыграли Мефистофеля, когда я был Фаустом.
— Вы себе льстите.
— Думаете, у меня не было Фаустовых искушений? Вы у меня украли меня самого. Вы когда-то говорили: если философия не подобна скачкам на Большой национальный приз, то она вообще ничто. Может быть, я сломал шею. Если да, то, ради бога, пристрелите меня.
— У вас, кажется, голова забита всем, что я когда-либо говорил. Успокойтесь.
— Я про вас много читал, я читал статью, там говорилось, во что вы верите: Платонова Форма Добра — это большой мраморный шар, хранящийся где-то на верху колонны. Вы это читали?
— Нет.
— Та статья была не очень-то почтительная. Стало быть, вы бросили философию?
— Нет.
— А вроде бы сказали, что бросили.
— Нет.
— Вы с виду очень постарели. Сколько вам лет? У вас вставная челюсть — в Калифорнии у вас еще были свои зубы. Надеюсь, я не доживу до ваших лет. Вы, наверное, ждете, чтобы я извинился?
— За что?
— За то, что я вам чертовски нахамил в Калифорнии.
— Это не важно.
— Важно. Я извиняюсь. И за сегодняшнее тоже. Падаю ниц. Калибан [60]тоже нуждается в спасении.
— Что?
— Калибан тоже нуждается в спасении. Вы это говорили на лекции. Вы забыли?