В противоположность распространенному мнению, метафизические устремления Джона Роберта не имели никакого отношения к религии. Его интерес к онтологическому доказательству был чисто философским. Что бы ни лежало за всем этим, оно точно не было Богом. Джона Роберта иногда определяли как метафизического моралиста, но даже если этот ярлык был правдив, он не означал, что его мораль в конце концов (может быть, в пресловутой «тайной доктрине») окажется религией. Джон Роберт занимался «реальностью», а следовательно, согласно его собственному уверенному выводу, «добром». Он рассматривал религию — в своем понимании — как явление совершенно иного порядка, нечто такое, о чем философия не может иметь мнения. Догматических верований у него не было, их отсутствие его не беспокоило, а в его личной морали была простота (иные говорили — наивность), которой явно недоставало его философии. Конечно, методистское детство оставило на нем неизгладимую печать. Как любили замечать в «проницательных» статьях будущие биографы, кружащие, словно гиены, в ожидании его смерти, методизм сделал его пуританином и наградил навязчивым ощущением истины, насквозь пропитанным виной; иные считали, что именно это побуждает его к философии. Если бы к Розанову подходил какой-нибудь устоявшийся ярлык (сам он на себя никаких ярлыков не вешал), вероятно, его можно было бы назвать стоиком [54], и здесь тоже можно было бы проследить связь с суровой, сковывающей моральной атмосферой, в которой он жил ребенком. Его Эросом была Amor Fati [55]. Он всю жизнь упражнялся в умирании, но никогда не интересовался смертью с эмоциональной точки зрения — тем более сейчас. Любую квазирелигиозность в своей душе он воспринял бы как сентиментальный самообман. Он знал о смерти как неминуемом прекращении своих трудов. Как мыслителя его вполне устраивало восприятие смерти как чего-то непостижимого.
А теперь его устремления привели его обратно в Бэркстаун, в дом и комнату, где он родился, где старая, уродливая, потрепанная мебель стояла так же, как в день, когда он выпрыгнул на свет под звучание русских слов. Он не глядел на эти старые, терпеливые, истертые предметы, и они не трогали его сердца. Он никогда особенно не интересовался внешним миром. Он сидел на кровати и думал, но не о концептуальных материях. Ему, как наркотик, нужен был собеседник — предпочтительно тоже философ. Он хотел говорить о философии, даже если прямо сейчас не мог о ней писать. Всю жизнь он говорил с учениками и коллегами. Теперь ему было плохо, словно при наркотической ломке.
Он поглядел на часы. Еще и десяти нет. Было утро среды. В одиннадцать должна была прийти Александра Стиллоуэн.
Вдруг позвонили в дверь. Он не слыхал этого звонка, старого знакомого забавного звука (звонок был электрический и шипел заговорщическим шепотом), с тех пор, как вернулся в Заячий переулок, и потому вздрогнул. Для ожидаемой гостьи было еще рано. Он поднялся и поглядел вниз через кружевную занавеску. У двери стоял Джордж Маккефри. Джон Роберт отпрянул от окна.
Он никогда не ругался — методистское воспитание не допускало подобной вульгарности. Он слегка нахмурился и покачал головой. Ему не пришло в голову не ответить на звонок. Это было бы ложью или хитростью. Он подумал: «Все равно придется повидаться с Джорджем. Можно и сейчас». Спустился вниз и открыл дверь.
Джордж Маккефри, как и его мать, тщательно обдумывал, когда и как предстать перед Розановым. Он ловко избежал учителя при его появлении в Институте: встретиться с ним тогда означало бы безнадежно провалиться. Хотя, с другой стороны, как Джордж думал потом, было бы гораздо легче, если бы барьер первой встречи был преодолен — например, если бы он просто прошел мимо, приветственно кивнув на ходу. Он расчетливо, отстраненно наблюдал собственное нарастающее исступление. Он не мог слишком долго отсутствовать. Он должен был встретиться с Розановым, несмотря на всю опасность этой встречи.
Джорджа подбодряло одно. Он знал, что где бы ни находился Розанов, ему нужен был кто-нибудь для разговоров о философии: коллега, а за отсутствием такового — ученик. Джордж был единственным человеком в Эннистоне, подходившим на эту роль. (Часто говорили, что Розанов не нуждается в друзьях и не заводит их, ему нужны только оппоненты для споров.) По временам Джорджу удавалось (или, по крайней мере, он пытался) увидеть философа одиноким, брошенным, ожидающим спасения. Когда-то, в самом начале, Джордж мечтал стать любимым учеником, представлял себя возлюбленным апостолом. Он даже видел себя в роли главного толкователя, несущего миру мысль Джона Роберта. Философу была свойственна какая-то беспомощность, абсолютно фундаментальное отсутствие здравого смысла — казалось, ему требуется более сведущий в мирской жизни chela [56]. Теперь, когда у Джорджа, кажется, нет конкурентов, может быть, его без лишних слов пустят на прежнее место в жизни Джона Роберта? Может быть. Но Джордж знал и то, как чудовищно неправильно, и не по его вине (по крайней мере, так он часто, мучительно думал), сложились его отношения с Джоном Робертом. Дело не только в том, что Джон Роберт «разбил жизнь Джорджа», отговорив его от занятий философией и, как из этого почему-то следовало, от академической карьеры. Джон Роберт к тому же смертельно ранил душу Джорджа, в то же время заронив в нее вечную потребность в оправдании, в исцелении, в спасении руками самого палача. Он и только он, нанесший рану, мог ее исцелить. Что это было, и как, и когда это случилось — Джорджу сейчас было неясно. Он знал, что все его попытки вернуться к философии после того, как он ее бросил из идиотского послушания, все его претенциозные письма (оставшиеся без ответа), его явления на занятия, которые вел Джон Роберт, только раздражали философа. Он помнил (и целенаправленно старался забыть, напрасно перемешивая и замутняя свою память) один-два ужасных случая, когда просто разгневал Джона Роберта. Впрочем, это был не гнев, а холод, словно философ, комкая Джорджа и отшвыривая в сторону, думал о чем-то другом. Потом были психологический анализ, подведение моральных итогов, духовное опустошение и полное разрушение души. Джорджа не обвиняли, не мучили, а попросту развеяли в пыль. Однако позже он был должен, просто обязан поехать за Розановым в Америку, преследовать его там, торчать под пальмами на жарких пыльных дорогах Калифорнии. Джорджу почти казалось, что любая мелочь, жест руки, признающий его существование, излечил бы его, столь велика была его нужда и столь скромны ожидания. Розанов был небрежен, но почему-то страшен. Он ясно дал понять, что не желает больше видеть ученика. Джордж стал настойчивей, затем пришел в ярость, в умопомрачение. Ведь он губит свою жизнь назло шарлатану! Внезапно его охватила дикая, разрушительная ненависть; нет, что-то другое, ведь не мог же он ненавидеть Джона Роберта; это было безумие. Розанов отреагировал подобающей случаю яростью. Джордж пытался увидеться с ним еще раз, извиниться. Он вернулся в Англию и послал философу несколько чрезвычайно длинных писем — в иных он негодовал, в иных умолял о прощении, но все они остались без ответа. Конечно, Джордж никому не рассказывал про это кошмарное паломничество. Однако Эннистон каким-то образом облетела весть, что Джордж Маккефри преследовал профессора Розанова до самой Америки и получил от ворот поворот. Джордж был готов убить тех, кто разносил эту сплетню, получая от нее, без сомнения, громадное удовольствие.
Порой мучительней всего для Джорджа была сама неопределенность ситуации. Если бы он совершил преступление и был наказан ссылкой, ее срок рано или поздно пришел бы к концу. Если бы он кого-то оскорбил, он мог бы получить прощение. Но в чем состояло его преступление, если оно было вообще, с точки зрения Розанова? С точки зрения Розанова, в его восприятии, Джордж часто был чертовски назойлив, а один раз просто очень груб. Но заметил ли Розанов его на самом деле? Джордж не мог бы даже сказать, что подвел Джона Роберта, не оправдал его заветных ожиданий. Ведь никаких ожиданий не было. «Когда-нибудь я совершу настоящее преступление, — думал Джордж, — раз уж меня все равно терзают за мнимые. Почему из меня делают невидимку таким вот образом?» Но разве мог он не надеяться вопреки всему, что Джон Роберт все же согласится его спасти? Разве не важно, что философ вернулся в Эннистон? Зачем он вернулся? Мир полнился знамениями. В ботаническом саду Джордж видел своего двойника. Может, просто похожего человека, но и это был знак. Уже два раза он видел своего двойника, тот разгуливал на свободе и был способен на все. Однажды, беседуя с кем-то на работе, Джордж увидел, как со строительных лесов падает человек. Он тут же представил на его месте себя. Он ничего никому не сказал ни тогда, ни позже. Мир полнился знамениями. Джордж видел число «44», написанное мелом на стене.